Последние и первые
Шрифт:
— Нет, я один пойду. Останешься ты.
В полутемной кухне было слышно, как жарко трещит под плитой огонь.
— Ильюшу когда увижу? — спросил странник, словно и действительно мог он увидеть его. — Ильюшу бы показали мне.
В это время вошла Вера Кирилловна.
Она была та же, что и всегда. Ни бегство Васи, ни молчание Шайбина не могли отнять у нее то, что было в ее лице главным — печать прекрасного и неизменного покоя. Рукава ее были засучены, волосы гладко зачесаны и убраны под косынку.
Она неслышно подошла к изголовью странника.
— Не надо ли чего? — спросила она нежнее всякого шепота. — Хотите
Но странник опять впадал в забытье. На этот раз, он не бредил, но лишь стонал долгим грудным стоном. Заметно было, что боль находится у него с правой стороны груди: к правой стороне он то и дело прикладывал руки. Глаза его весь день оставались полуоткрытыми, и все лицо приняло зеленоватый оттенок.
Изредка, когда, по всей видимости, на короткие мгновения, возвращалось к нему сознание, он, едва сложив пальцы, крестил вокруг себя и крестился сам, едва шевеля губами. Казалось, он постепенно перестает слышать; во всяком случае, шумы и голоса вовсе перестают мешать ему. И даже когда, правда в полной тишине, Вера Кирилловна, Илья, Марьянна и Анюта обедали, он не обратил на них никакого внимания. Руки его опухли и почернели, и Марьянна старалась не смотреть на них.
Но вечером, когда узкая, медная полоса неба дотянулась до кухонного окна, и внезапно, словно их в миг не стало, умолкли в курятнике птицы, человеку этому дано было прийти в себя.
В кухне в то время был один Илья. Облокотившись о стол и подперев круглую голову обеими руками, он сидел в глубокой и несколько сонной задумчивости. Коровы вернулись, Марьянна с Анютой доили их, Вера Кирилловна все еще возилась со сливами; она уложила их целую корзину пуда в два и завтра решила везти в город — был базарный день. Илья сидел у стола и внезапно почувствовал, что он не один, — как бывает, когда, находящийся с нами в комнате спящий просыпается.
— Ильюша, это ты? — спросил странник, двинув рукой. Шрам его почти черный, едва был виден в сумерках. — Умру я, Ильюша, не причастившись, исповедаться тебе хочу.
Илья отпрянул от стола.
— Нет, нет, не достоин я, что вы!
— Пойми, мой друг, умру я грешный, непрощеный, мне душу хоть облегчить — тебе открыться. Слушай меня: мне ни один священник причастия не даст: не прощал я врагам, не любил я дальнего своего, не прощал злодеям, не могу простить! Жесток был… С войны это.
Илья в трепете не спускал со странника глаз.
— Да и как простить, Ильюша? Сам Бог в силе и славе своей не простит им того, что они сделали! И молиться за них? Заблуждения деянием их называть? Нет!
Он с большим трудом поднялся на подушках, зеленоватая борода его свалялась на одну сторону, слепые глаза были широко раскрыты.
— Сын Человеческий, Иисус Христос, разбойника помиловавший, не помилует их, предаст их огню и аду, говорю тебе. Но что Он, всемудрый, может, того мне, грешному, не позволено, мне, которому даны заповеди любить и не убивать. Не любил, ненавидел я, и по сей день ненавижу. И убивал.
Он опустил голову на грудь.
— Как простить? Нет во мне прощения, нет молитвы для них, Ильюша! Суров я с людьми. По какому праву? — спросит меня Ангел. Не мыслил я, скажу ему, о праве своем, но клянусь, о, Господи, клянусь тебе, — не гордыня причиной ненависти моей!
Он не чувствовал больше той боли в груди, которая терзала его двое суток, или он чувствовал иную, сильнейшую
— Перст Божий — на чужбине мы. Разделены, застигнуты страданием. Но и здесь — что вокруг себя видим? Опять не ведают люди, что творят. Разум дан им — где их разум? С них спросится, а они и себя, и других губят… О легких мыслях забыть надобно, о детях помнить. И Шайбину простить не могу: чем он вину свою перед Анютой искупит? И отец то ее, может, не умер бы, кабы не он, и сестра ее матери до той жизни не дошла, до какой он ее довел, а сама мать! За что умерла она? За легкую его любовь. Не прощаю!
Илья был бледен; капли пота медленно стекали у него по лицу.
— Шайбин искупит, — сказал он глухо, — за Шайбина я прошу. Он все искупит, он ответственность свою признал.
Слепой повернул к Илье темное лицо.
— С Богом сочтется. Легкость жизни простить не могу. Трудность жизни люблю, трудность жизни, Ильюша. Ты судьбу свою признай, ты судьбу свою одолей. Господи, помилуй меня грешного!
Он молчал долго. Илья боялся двинуться.
— Вот так исповедь, — прошептал странник тихо, — вот так покаяние! Грешник я, Ильюша, великий; будешь обо мне молиться?
Впервые в мыслях Ильи пронесся таинственный вопрос.
— Кого поминать, скажите мне. Имя ваше?
Но странник не ответил. Он вновь откинулся на подушку и некоторое время лежал молча, без движения. Смеркалось, медная полоса в небе пропала, поднялся короткий, сильный ветер.
— Придут они сюда? — спросил слепой, тяжело дыша.
— Придут.
И, верно, через несколько минут вошли в дом Марьянна с Анютой, а потом и Вера Кирилловна.
— Пусть сядут, я им спеть хочу.
Анюта никогда не видела его в такой немощи; она привыкла слышать его пение под небом, на дороге. Вера Кирилловна сказала:
— Лучше бы уснуть ему. Куда там петь!
Но странник подозвал к себе Илью, с его помощью сел на постели. Он сложил руки, как для молитвы, опустил голову, с минуту приходил в себя от движений, которые причинили ему глубокую боль, и внезапно поднял голову; лицо его было неузнаваемо.
— Я спою вам, что обещал. Помните, заходил я к вам на прошлой неделе? Помните, прервали нас? Хотел я вам спеть песню одну, ее под Тулузой пел я у казаков, еще пел на пути нашем, правда, Анюта? Больше уже не буду петь, она пусть вам и останется, песня эта. Вот и наследство — она да Анюта.
Он вздохнул всей больной грудью, завел белые глаза и осторожно начал голосом дребезжащим, высоким, но верным:
На чужбинушке не тоскуй, казак, Не скучай, казак, по Расеюшке, — Не тебе ль дана воля вольная, Путь-дороженька поперек земли? Путь-дороженьку исходи кругом, Во страну приди во французскую. Становися, дом, на крутой горе, Обводись межой, поле малое! На чужбинушке не горюй, казак, По могиле отца-матери, Укрепись, казак, во судьбе своей, Во земле своей, заграничноей.