Последние свидетели. Соло для детского голоса
Шрифт:
Все время ждала его. Забиралась в самый дальний угол нашей большой печки, обнимала бабушку, но боялась заснуть, если засыпала, то часто просыпалась. В трубе воет вьюга, вьюшка дрожит и позванивает. У меня мысль: не проспать бы папу.
Вдруг мне начинает казаться, что это не буря воет, а плачет мама. У меня горячка. Тиф.
Поздно ночью пришел отец. Первой услышала его я и позвала бабушку. Отец был холодный, а я пылала жаром, он сидел возле меня и не мог уйти. Усталый, постаревший, но такой свой, такой родной. Через несколько часов, как он пришел,
Отца убили…
Бабушка не смогла пережить такое горе. Плакала все тише и тише и через две недели умерла ночью на печке, а рядом спала я и обнимала ее, мертвую. В доме никого больше не было, мама с братом прятались у соседей.
После папиной смерти мама тоже стала совсем другая. Из дому никуда не уходила. Говорила только о папе, быстро уставала, а до войны была стахановкой, везде самой первой. Меня она не замечала, а я все время старалась попасть ей на глаза. Чем-нибудь ее обрадовать. Но она оживала только тогда, когда мы вспоминали папу.
…Помню, как прибежали счастливые бабы:
– Из соседней деревни прислали на лошади хлопчика – война кончилась. Скоро наши мужики начнут возвращаться.
Мама упала на чистый пол, который я только вымыла…
«А смотрел ли на это Бог? И что он думал…»
Юра Карпович – 8 лет.
Сейчас – шофер.
Я видел то, что нельзя видеть… Человеку нельзя. А я был маленький…
Я видел, как солдат бежит и как будто спотыкается. Падает. Долго царапает землю, обнимает ее…
Я видел, как гнали через деревню наших военнопленных. Длинные колонны. В рваных и обожженных шинелях. Там, где они стояли ночью, была обгрызена кора с деревьев. Вместо еды им забрасывали дохлую лошадь… Они рвали ее…
Я видел, как ночью пошел под откос и сгорел немецкий эшелон, а утром положили на рельсы всех тех, кто работал на железной дороге, и пустили по ним паровоз…
Я видел, как запрягали в брички людей. У них были желтые звезды на спине… Их погоняли кнутами. Весело катались…
Я видел, как у матерей штыками выбивали из рук детей. И бросали в огонь. В колодец… А до нас с мамой очередь не дошла…
Я видел, как плакала соседская собака. Она сидела на золе соседской хаты. Одна… У нее были глаза старого человека…
А я был маленький…
Я вырос с этим… Я вырос мрачным и недоверчивым, у меня тяжелый характер. Когда кто-то плачет, мне не жалко, а, наоборот, легче, потому что сам я плакать не умею. Два раза женился, и два раза от меня уходила жена, никто долго не выдерживал. Меня трудно любить. Я знаю… Я сам знаю…
Прошло много лет… Теперь я хочу спросить: а смотрел ли на это Бог? И что он думал…
«А белый свет – ненаглядный…»
Людмила Никанорова – 12 лет.
Сейчас – инженер.
Хочу вспомнить… Говорили ли мы до войны о войне?
По радио пели песни: «Если завтра война» и «Броня крепка, и танки наши быстры». Детям можно было спокойно засыпать…
Жила наша семья в Воронеже. Город моего детства… В школах много учителей из старой интеллигенции. Высокая музыкальная культура. Детский хор нашей школы, где я пела, имел большую популярность в городе. По-моему, все любили театр.
Наш дом был заселен семьями военных. Дом четырехэтажный с коридорной системой, во дворе летом цвела душистая акация. В скверике перед домом мы много играли, там было, где спрятаться. Мне очень повезло с родителями. Папа – кадровый военный. Военная форма все детство у меня перед глазами. У мамы – мягкий характер, золотые руки. Я – единственная дочь. Как и полагается в таком случае, я настойчивая, капризная и застенчивая одновременно. Занимаюсь музыкой и хореографией при Доме Красной Армии. По воскресеньям, единственный день, когда он не занят, папа любил с нами гулять по городу. Нам с мамой нужно было идти слева, так как папа то и дело приветствовал встречных военных. Брал под козырек.
Еще он любил читать со мной стихи, особенно Пушкина:
Учись, мой сын, наука сокращает.
Нам опыты быстротекущей жизни…
Тот июньский день… Я в красивом платьице пришла с подругой в сад Дома Красной Армии на спектакль, начало которого назначено на двенадцать часов дня. Видим: все слушают репродуктор, укрепленный на столбе. Лица растеряны.
– Слышишь, война! – говорит подруга.
Мчусь домой. Рванула дверь. В квартире тихо, мамы дома нет, папа сосредоточенно бреется перед зеркалом, одна щека в мыльной пене.
– Папа, война!
Папа повернулся ко мне и продолжает бриться. Я увидела его глаза с незнакомым мне выражением. Помню, что репродуктор на стене был выключен. Это все, что он мог сделать, чтобы оттянуть для нас с мамой момент страшного известия.
Жизнь мгновенно изменилась… Я совсем не помню папу дома в эти дни. Стал другим быт. Проводились общие собрания жильцов: как тушить пожар, если загорится дом, как завешивать окна на ночь – город должен быть без огней. Исчезли с прилавков продукты, появились продуктовые карточки.
И вот настал тот последний вечер. Он был совсем не таким, как я теперь вижу в кино: слезы, объятия, прыжки в поезд на ходу. У нас этого не было. Все шло так, как будто папа собирается на маневры. Мама сложила его вещи, уже пришит воротничок, петлицы полевые, проверены пуговицы, носки, платки. Папа скатывает шинель, кажется, я ее придерживала.
В коридор вышли все втроем. Час был поздний, к этому времени в доме закрывались все двери, кроме парадной, и, чтобы выйти во двор, нам пришлось с первого этажа подняться на второй, пройти длинным коридором и вновь спуститься. На улице темно, и наш всегда внимательный папа сказал: