Последние времена (сборник)
Шрифт:
От этих мыслей становилось ему не так страшно, как было в самом начале. Ничего, думал он, если верно, что каждый свой день надо прожить, как последний, то и последний надо прожить, как самый обыкновенный день.
С Тезкиным же в ту пору, когда Голдовский набирался личного мужества и брал уроки житейского стоицизма, а равнодушная ко всему, обскуративная столица лениво обсуждала, голосовать ей на похеренном впоследствии референдуме «за» или «против» развала великой империи, случилась странная вещь. Он, совершенно уверенный в истинности того, о чем говорил своему другу, он, чувствующий неизбежный конец мира еще, быть может, более остро, чем некогда смерть несчастной воспитательницы Ларисы, смерть отца или
Но теперь, в эти мартовские дни, в эту новую весну, что-то снова переменилось в его душе. И ему вдруг стало жаль и этого дома, и реки, и лесного озерца, и наливающихся соком деревьев, ничуть не виновных в людских грехах. Стало жаль трех старух с дедом Васей, хотя кто-кто, а они только и ждали своей смерти и гадали, как бы успеть помереть пораньше с уверенностью, что тебя по-людски похоронят. Ему стало жаль весь этот мир, которому еще вчера он не мог простить смерти отца и вселенского разлада, и обида в его сердце сменилась тихой и ровной печалью.
Часами Тезкин глядел на реку, бродил по лесу и развешивал кормушки для птиц. Он сделался необыкновенно сосредоточенным и молчаливым, ощутив внезапную нежность и сострадание к человеческой слабости. Ему подумалось, что все люди, против которых у него накопилось столько раздражения, глубоко больны и несчастны и судить их нельзя, надо дать им отсрочку, дать время, чтобы они одумались. И если верно, что прошли все времена и положил Господь явиться на Землю, то этому должно не радоваться нынче, а скорбеть и молить Его как о высшей милости о продлении дней рода человеческого и его вразумлении.
Он почувствовал вдруг в одну ночь, когда вскрылась река и в ее заструившейся воде замерцали опрокинутые вниз звезды, снова началась весна и зашумел водою голый лес, но вода эта едва ли успела бы скатиться в древнее озеро, где гулял былинный купец Садко и совсем недавно еще белели паруса купеческих ладей — он почувствовал, что там, в надзвездной вышине, за глубинами всех вод, где на незримых весах решается в эти капельные дни судьба мира, быть может, перевесит какое-то иное соображение, случится чудо, и неизбежный конец земной истории в который раз отодвинется, ибо есть где-то неведомые ему, Тезкину, люди, молящие об этой отсрочке Отца Небесного и готовые страдать за этот мир, только их мольбами все еще и стоящий.
Наступили влажные апрельские ночи, и вместе с ними сразу же пришла Страстная неделя, снова въезжал Иисус на осляти в Иерусалим, воскресив перед тем Лазаря, снова собирал Сын Божий учеников на Тайную Вечерю, снова предавал Его Иуда, отрекался Петр и в испуге разбегались апостолы, и снова толпа, еще вчера кричавшая: «Осанна» — вопила: «Распни Его!» Все повторялось, только Воскресению Его не суждено было повториться — слишком много грехов и зла взял на себя Сын Человеческий, намертво были пригвождены к кресту Его руки и ноги людскими страстями и лицемерием. Но продолжали взывать к Его милости, не за себя, но за друга свои моля, оставшиеся на земле и никому не известные праведники, продолжали на что-то надеяться и верить, и вселенский ветер не мог загасить их молитвы.
В пасхальную ночь Тезкин и четверо других обитателей Хорошей, собравшиеся в Васином доме, вдруг почувствовали, что на миг остановилась земля, покачнулась и словно задумалась, совершать ли ей оборот навстречу новому утру или нет, и то же самое почувствовали миллионы других людей в громадных городах и забитых до отказа церквах, в кинотеатрах на ночных сеансах и дискотеках — почувствовал народ верующий и праздный, высшие государственные чиновники, президенты и премьеры государства, последние времена которого в самом деле уже настали, почувствовал одиноко стоящий в толпе Лева Голдовский, пронзительно и остро ощутив всю мистическую глубину этого мгновения и весь ужас, терзавший тезкинское сердце. Было какое-то одно томительное мгновение перед закрытой дверью, когда почудилось всем, что не откроется она, не отвалится камень от гроба, а разверзнется небо от края до края, ад поглотит всю бездну пороков и никто, кроме горстки праведников, не спасется, но почти неимоверным усилием, чьими-то до кровавого пота мольбами снова качнулась земля, повернулась, как поворачивается заевший в замочной скважине ключ, дверь распахнулась, и планета понеслась навстречу Светлому утру.
— Христос воскресе! — сказал скрипучим голосом Вася Малахов, и ему со вздохом ответили три последние старухи деревеньки Хорошей и приблудший к ним из города пустомеля и смутьян:
— Воистину воскресе!
Два часа спустя, когда слегка поддатый Тезкин вышел на крылечко, разговевшись после импровизированной заутрени, в мире все было покойно и тихо, взошла на ущербе пасхальная луна, пахло талой водой, и послышалось ему, что в другом часовом поясе, далеко отсюда, где жили люди совсем иной веры, раздался слабый женский голосок:
— Христос воскресе, Санечка!
— Воистину воскресе, Катя, — ответил Тезкин и горько, несмотря на вселенскую радость, заплакал.
Тепленький от трех рюмок водки дедушка вышел вслед за ним, отошел в сторонку, помочился на осевший снег, высморкался и промолвил:
— Лико ты, Сашок, опять до Пасхи дожили. Я уж думал, не доживем. Ну пойдем в дом-то.
Тезкин поглядел на него невидящими глазами, покачал головой и вперил взгляд в славословящее Создателя небо.
«Господи, — прошептал он, — если смиловался Ты над всеми нами, если простил нам наши грехи и подарил Свою великую радость, подари мне мою — верни мне ее, умоляю Тебя, верни».
И померещилось ему тогда, не иначе как спьяну, что где-то в вышине словно перемигнулись звезды и послали недоучке-звездочету и лжепророку таинственный сигнал.
Часть пятая
Прошло два месяца. В газетах писали про новоогаревский процесс, о конце света все уже давно позабыли, непокоренный Саддам назло всему миру зализывал раны, богомольный люд в России прикладывался к таинственно и чудодейственно объявившимся мощам преподобного Серафима Саровского, где-то в недрах аппарата зрел злосчастный заговор, а в Хорошую приехала машина. Не «тойота», а обыкновенный «газик», и привезла урну, дабы жители самых отдаленных уголков района могли выбрать себе на радость первого в российской истории свободного президента. На этой же машине Тезкину привезли письмо. Он судорожно разорвал конверт — в него оказался вложенным другой, с иностранным штемпелем. Санечка прочел его тут же, никуда не отходя и не слыша, как мнутся и качают головами старухи, не знающие, кого вычеркнуть, а кого оставить в бюллетене, — им было жалко всех, и не хотелось обижать никого, даже Альберта Макашова.
— Ну, бабки, давай, давай, — подбадривал их шофер, — шевелитесь, мне домой охота.
— Слушай, — сказал Тезкин, — обожди меня, я с тобой поеду.
— Да ты куда собрался-то, Сашок? — удивился дед.
Вместе с урной привезли в Хорошую бутылку водки и мучицы от председателя с наказом голосовать за Колю Рыжкова, оправившегося от декабрьского инфаркта. Дедушка уж предвкушал, как они с Тезкиным поддадут и обсудят сложившееся политическое положение и земельный вопрос.
— Поеду я, дядь Вась, — сказал Тезкин. — За женой поеду.