Последние времена
Шрифт:
Долго и настоятельно звал меня в гости один приятель мой. Хутор этого приятеля лежал вдалеке от железной дороги и вообще изображал собою самую вопиющую глушь, которая только возможна в Воронежской губернии. И это долго смущало меня. Я не мог вообразить себя без писем и газет, получаемых еженедельно, и, наконец, пятидесятиверстная дорога от ближайшей станции сама по себе была убийственна. Но пришел май, подошли некоторые обстоятельства угнетающего свойства, и непроходимая глушь стала манить меня к себе. Я написал приятелю послание, в котором просил выслать за мной лошадей, и, спустя неделю,
Станция, на которой приходилось слезать мне, стояла в лесу. Она уже давала предвкушение той тишины и того невозмутимого покоя, которые ожидали меня на захолустном хуторе моего приятеля: село от нее было не ближе доброго десятка верст. Все это я знал и потому, подъезжая к станции, даже ощутил некоторое замирание сердечное; я думал: прислали ли за мной лошадей?
Продребезжал колокольчик; вылезли вялые пассажиры и с скучающим видом обозрели окрестность; громко и отчетливо обругал машинист смазчика… Затем раздался еще звонок; пассажиры скрылись в вагоны; пронзительно прохрипел свисток кондуктора, и поезд загремел, медлительно скрываясь в лесу и вызывая в чаще задумчивых сосен протяжный отзвук… Я остался один на длинной платформе, опаленной солнцем. Сторож смотрел на меня с недоумением. Крошечный начальник станции обвел мою унылую фигуру уничтожающим взглядом и величественно удалился. Пространство возле станции было пусто.
– Не было лошадей с Ерзаева хутора? – смиренно спросил я сторожа.
– Это с какого Ерзаева – за гаями?
– За гаями.
– Нет, не было. Вот с Лутовинова было, и от Халютиной барыни были лошади, а чтоб от Ерзаева – нет, не было.
– Да ведь я письмо писал…
Я вошел в контору и спросил: «Давно ли Ерзаеву письмо отослано?» Господин с неизбежным цветным околышем на фуражке стоял около окна и давил мух. Мой вопрос застал его на самом интересном месте: крупная муха неосмотрительно попалась под его палец и отчаянно жужжала и билась там, звеня по стеклу.
– Вам чего? – важно промолвил он, едва поворачивая голову.
Я повторил вопрос.
– Какому такому Ерзаеву?
– Александру Федорычу.
Он промолчал.
Я подошел к столу и сел. Господин искоса посмотрел на меня и разжал палец. Муха радостно расправила крылья.
– Мы не обязаны сберегать письма, – строго сказал он, – у нас есть свои занятия.
Я ничего не ответил. Это, должно быть, умиротворило его.
– А ежели мы соблюдаем, так единственно в свободное от занятий время, – добавил он, смягчая голос, и, подошед к шкафу, спросил: – Вам – Ерзаеву?
– Ему.
Он порылся несколько и подал мне собственное мое письмо.
– Разве не было оказии? – спросил я.
– Всего не упомнишь.
– Но если была оказия, вы должны были отослать! – воскликнул я.
Господин изобразил на лице своем крайнее изумление и обвел меня юмористическим взглядом. Затем решительно двинул стулом, надменно выпятил грудь и, развернув громадную книгу, испещренную цифрами, яростно заскрипел в ней пером. Оставалось уходить.
– Но почему же вы не послали, когда была оказия? – повторил я в досаде.
На этот раз он не обратил на меня внимания. Когда же я уходил из конторы, суровый его голос с достоинством произнес:
– Мы не обязаны, ежели у нас занятия… И мы не почтальоны.
Я вышел на платформу. Сторож подметал пыль. Солнце пекло. Тишина стояла мертвая. Вокруг сторожа юрко суетился человечек в монашеском одеянии. Увидя меня, сторож приостановил свою работу и сказал с радостью:
– А ведь с Ерзаева-то были!
– Когда?
– Позавчера. Я и забыл!.. Должно, насчет почты были: малый спросил почту и уехал.
Я только руками развел.
– А лошадок у вас не добудешь здесь?
– Лошадок? Эка чего захотел! – И сторож снисходительно усмехнулся. – У нас ближе Лазовки не токмо лошадки – кобеля не добудешь.
– В Лазовке оченно возможно достать лошадок, – вмешался монашек. Говорил он часто и дробно. Я посмотрел на него. Ряска на нем местами блестела, как атлас, и на локтях была порвана. Кожаный пояс стягивал стан. За пазухой что-то торчало. Из-под засаленной скуфейки благообразно вылезали длинные волосы, смазанные маслом. Реденькая бородка окаймляла одутловатое лицо с бойкими, плутоватыми глазками. Движения были порывисты и беспокойны. Под моим взглядом он было смиренно опустил взоры, но тотчас же снова вскинул их на меня и сладостно улыбнулся.
– Оченно даже возможно добыть лошадок, – повторил он.
– Да ведь это далеко.
– Верст десять, – сказал сторож.
– А мы вот как сделаем, – заторопился монашек, – Мы как выйдем и сейчас же, со божией помощью, на пчельник…
– Какой пчельник?
– Это точно, пчельник здесь есть – монастырский, – промолвил сторож.
– Монастырский пчельник, – повторил монах. – Мы как в него, с божией помощью, взыдем, и прямо в Лазовку служку нарядим. А вы уж, ваше степенство, приношение нам за это… – И, отвесив мне низкий поклон, он спешно и невнятно забормотал: – Во славу божию… на спасение души… труждаемся и воздыхаем: монастырь убогий, скудный…
– Вот, вот, – подтвердил сторож, покровительственным жестом указывая на монаха, – вот отец Юс и проводит вас. Он вас проводит до пчельника, а вы ему снисхождение сделайте. Отчего не сделать снисхождения!
– А до пчельника далеко?
– Верст…
Но монашек перебил сторожа.
– Версты две, ваше степенство, – быстро сказал он, – никак не более, как две версты.
Сторож только носом покрутил и как-то неловко моргнул одним глазом.
Я согласился. Отец Юс схватил мой саквояжик и проворно двинулся к вокзалу.
– Отец Юс! – остановил его сторож и, подозвав, пошептал ему что-то. Отец Юс в свою очередь отозвался страстным и убедительным шептанием… Но сторож не унялся и даже возвысил голос. – Мастера вы здесь облапошивать! сказал он. Тогда отец Юс с неудовольствием сжал губы и обратился ко мне:
– Ступайте, ступайте, ваше степенство, я догоню.
Я вошел в вокзал. Там было душно и пахло свежей краской. Через несколько минут вбежал мой проводник в сопровождении сторожа. Последний меланхолически улыбался и утирал рукавом губы. «Он вас проводит!» – сказал он мне, снова покровительственно указывая на отца Юса. А пазуха отца Юса была в некотором беспорядке, и лицо изъявляло недовольство. Мы пошли.