Последние заметки Томаса Ф.
Шрифт:
Шахматы
Мир сильно изменился. Жизнь, например, занимает теперь гораздо больше времени. Мне далеко за восемьдесят, а все пыхчу. Я еще очень крепкий, хотя крепиться мне вроде бы ни к чему. Не хочет жизнь меня отпускать. Раз незачем жить, незачем и помирать. Выходит, так.
Давно, когда ноги еще слушались меня, я навестил брата. Мы не виделись три года, но я нашел его по старому адресу. «Жив еще», – приветствовал он меня, хотя годами старше. Я захватил с собой перекусить, он угостил меня водой. «Тяжело жить, – сказал он. – Невыносимо». Я был занят едой и не ответил. Разговоры разговаривать я не люблю. Наконец я допил и доел. Брат изучал что-то на стене над моей головой. Встань я, ему пришлось бы смотреть прямо на меня – если б он только не отвел глаз. Что он сделал бы всенепременно. Со мной ему неуютно. Вернее, неуютно из-за меня. Видимо, укоры совести, про угрызения уж не говорю. Он наваял двадцать с лишком толстенных романов, а я всего несколько тонюсеньких. Он именит, репутация, правда, чуть сомнительная. Пишет-то все о любви, в основном – плотской, откуда и вдохновение.
Он продолжал рассматривать что-то поверх моей головы, еще бы, с двадцатью-то нетленными романами в арсенале – чего себе не позволишь; мне нестерпимо захотелось встать и уйти немедленно, не приступая к
В этом весь мой брат. Кстати, он умер в тот же день, так что мне, похоже, досталось его последнее слово, я-то, к его разочарованию, ушел и ничего ему не ответил. Он мечтал оставить за собой последнее слово и, извольте, добился своего, но он, я знаю, строил планы прежде повитийствовать всласть. Когда я вспоминаю, как взволновал его наш разговор, то всегда думаю о китайцах – у них есть особый иероглиф для обозначения смерти от изнеможения в момент соития.
Как-никак мы с ним братья.
Карл
Пока супруга была жива, я думал, что после ее смерти станет просторнее. Только ее бельем, прикидывал я, забиты три ящика комода. В один я положу медные монеты, в другой спичечные коробки, в третий пробки. А то сейчас – все в кучу, никакого порядка.
И она умерла, давно уже. Она была, да покоится в мире душа ее, трудным человеком, но в конце концов оставила в покое и меня. Я выгреб из шкафов и комода все, что после нее нашлось, и обнажилось гораздо больше порожнего места, чем мне требовалось. А уж что не заполнено, то пусто. Так что пару шкафов пришлось раскурочить, комната, правда, совсем оголилась. В общем, вышло все нескладно, признаю, но ведь это когда было, целую жизнь назад.
Спустя несколько недель, или месяцев, после того непродуманного опустошения комнаты меня внезапно навестил Карл, мой второй сын. Он бы хотел забрать – чтобы подарить жене – мамину шаль, она будет напоминать ему детство. Поняв, что шали ему не видать, он совершенно потерял контроль над собой. Он завопил: «Да есть для тебя хоть что-нибудь святое?» И это торгаш, живущий спекуляциями и перепродажей. Больше всего мне хотелось выставить его вон, но я сдержал себя, как-никак на мне лежит половина вины за его появление на свет. Я спросил примирительно: «А что, это какая-то особенная шаль?» – «Да, мама вязала ее, когда ждала меня. Она была у нее любимая». – «Понял, понял. Она появилась на свет одновременно с тобой. А ты часом не был маминым любимчиком?» – «Представь себе, был». – «Тут и представлять не нужно. – Я уже начал терять терпение, он же точный слепок со своей матери, так же мало способен уразуметь, что бытие подчиняется определенным законам. – Короче, так, – сказал я. – Шали нет и не будет. Но, как ты знаешь, только потери остаются нам навсегда». Фраза, конечно, глупая, но наверняка в его вкусе. Оказалось, нет, я ведь забыл, что имею дело с коммерсантом. Он угрожающе шагнул в мою сторону и разразился длинной и скучной тирадой о моей бесчувственности. Закончил он так: иногда ему даже дико думать, что я его отец. «Твоя мать была женщиной строгих правил», – ответил я на это. Но он не понял, в чем соль, – и почему мои дети такие тугодумы? «Это я знаю и без тебя!» – бросил он. И тут я заметил: да он весь красный, и мне вдруг пришло в голову, что у него может быть слабое сердце – все-таки шестьдесят лет, и чтобы разрядить обстановку я сказал: мол, жаль, что так вышло с шалью, приди ты раньше, мог взять хоть все вещи матери. Совершенно, кажется, невинная фраза. Но он сделался еще пунцовее и завопил: «Ты что, все выбросил?» – «Все». – «Но зачем?» Я не хотел ему объяснять, поэтому просто сказал: «Этого тебе не понять». – «Что за бесчеловечность!» – «Как раз наоборот. Я действовал целенаправленно, что, собственно, и является основной отличительной особенностью человека». Я, понятно, играл словами, но он, похоже, просто меня не слышал. «В этом доме мне нечего больше делать!» – крикнул он. Я заметил, что он вообще стал громогласным, видно, жена у него глуховата, у меня-то как раз слух изумительный, иногда это прямо мучение, некоторые звуки стали гораздо громче теперь, да еще появились все эти пневмобуры и перфораторы, иной раз даже мечтаешь оглохнуть. «Говорить-говоришь, – сказал я, – а делать не торопишься». Только тогда он и ушел, как нельзя более вовремя, а то я уже начал терять терпение. Хотя теперь я гораздо терпимее – возраст, старым людям многое приходится выносить.
Ну, жизнь
Однажды летом, в погожий день, мне захотелось проветриться, пройтись, что ли, вокруг квартала. Идея ободрила меня – настроение улучшилось. Было так жарко, что я даже решил сменить кальсоны на короткие трусы, но, поискав, вспомнил, что выбросил их еще год назад в приступе меланхолии. Однако идея засела накрепко, поэтому я обрезал те, что были на мне. Воистину, надежда умирает последней.
Так странно было снова очутиться
Дойдя до первого угла, на что потребовалось изрядно времени – душа рвется, да ноги не идут, я расхотел гулять по кварталу. Раз уж лето, подавай мне что-нибудь из растительности, хоть дерево зеленое, и я двинулся дальше. Припекало точно так, как когда-то в детстве, и я порадовался своим коротким трусам. Опущенной в карман рукой я контролировал ситуацию и чувствовал себя превосходно. Я не привираю, так было.
Одолев еще почти три дома, я услышал, как кто-то выкрикнул мое имя. Хотя голос был старческий, я не обернулся, мало ли Томасов на свете. Но на третий раз я взглянул туда, откуда звали, мало ли что, уж больно день чудной. И точно – на той стороне улицы стоял учитель Сторм. Я крикнул: «Феликс!», но я отвык пользоваться голосом, и вышло как-то плохо. Нас разделял поток машин, и ни он, ни я не отваживались перейти улицу, глупо лишаться жизни от радости, когда столько времени не умирал от ее отсутствия. Мне оставалось только еще раз выкрикнуть его имя и приветственно помахать палкой. Как жаль! Хорошо еще, что он увидел меня и окликнул. «Прощай, Феликс!» – и я побрел дальше.
Когда через продолжительное время я добрался до следующего перекрестка, он неожиданно возник передо мной, напрасно я переживал всю дорогу. «Томас, дружище, – начал он, – где ты пропадаешь?» Этого я говорить не хотел, поэтому на вопрос не ответил, просто сказал: «Мир, Феликс, велик». – «И все умерли или одной ногой в могиле!» – «Жизнь берет свое». – «Хорошо сказано, Томас». Хорошего я в этой фразе ничего не видел и, чтобы дотянуть до его похвалы, заявил: «Мы живы, доколе заслоняем солнце хоть кому-то». – «Да уж, зло бесконечно». Тут-то я и заподозрил, что он уже в маразме, и решил его испытать. «Проблема не в зле, – сказал я, – а в дурости. Например, мальчишки на огромных мотоциклах». Он долго-долго изучал меня взглядом, потом сказал: «Что-то я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду». Я не собирался издеваться над ним, поэтому спросил вполне безразлично: «А что есть зло?» Конечно, он сразу сник, он же не теолог какой-нибудь, и я поспешил помочь: «Да что мы все об этом – твои-то дела как?» Но видно, настроение я ему уже испортил, потому что он посмотрел на часы и изрек: «С каждым человеком, которого я встречаю, я делаюсь все более и более одиноким». Не особо любезно, но я сделал вид, что не понял. «Да уж, что верно, то верно». Следовало поторопиться с прощанием, чтобы он не опередил меня, но я все-таки опоздал, и он сказал: «Ну что ж, Томас, мне пора, у меня картошка на плите». – «Ну конечно, картошка, – согласился я и протянул ему руку со словами: – Если больше не увидимся...» Конец фразы повис в воздухе, она была из тех, что лучше звучат недосказанными. «Да», – и он потряс мою руку. «Прощай, Феликс». – «Прощай, Томас!»
Я повернулся и побрел домой. Никакой зелени я так и не увидел, но сколько я пережил за один день.
Публика в кафе
Чуть не последний мой поход в кафе пришелся на летний воскресный день, это я знаю потому, что все были не в костюмах и без галстуков, и я подумал: «Значит, сегодня все-таки не воскресенье» – поэтому я так точно и помню. Я устроился в центре зала, кругом все жевали бутерброды с пирожными, было многолюдно, но что ни человек – то отдельный столик. Одиноко как-то, а я давно ни с кем не разговаривал и был не прочь перекинуться хоть парой слов. Я долго прикидывал, как лучше это устроить, но чем настойчивее, упрямее оглядывался я, тем непосильнее казалась задача, все будто задраили лица, да, что-то жизнь стала невеселой. Но в предвкушении радости беседы я продолжал обдумывать варианты, обычно это помогает. Наконец придумал. Будто совершенно случайно я уронил на пол бумажник. Он лежал рядом со стулом, у всех на виду, некоторые даже проводили падавший бумажник взглядом. Я рассчитывал, что кто-нибудь, а то и двое вскочат, чтобы поднять его, все-таки я старик, ну, или крикнут мне: «У вас упал бумажник!» И зачем человек всегда надеется – ведь скольких разочарований можно было бы избежать! После долгих минут ожидания и недоумения я прикинулся, будто сам заметил пропажу, дольше ждать я боялся, вдруг бы кто-нибудь из этих наблюдавших исподлобья людей бросился к моему бумажнику, схватил его и убежал. На нем ведь не написано, что он пуст, а старики не обязательно бедные, случаются и обеспеченные, если кто подсуетился в молодости, то потом стриги себе купоны.
Но хоть выяснил, какая теперь публика в кафе, так весь век и учишься, хотя к чему эти знания на пороге смерти.
Мария
Однажды осенью около часовой мастерской я случайно встретил свою дочь Марию, она похудела, но я без труда узнал ее. Не помню, куда я шел, но, видно, по очень важному делу, потому что перила в подъезде тогда уже разобрали, и я практически перестал выходить. В общем, я встретил ее, и, хоть я во всякие такие глупости не верю, у меня даже мелькнула мысль: какое странное совпадение, что я выбрался на улицу именно в этот день. Казалось, она обрадовалась, назвала меня папой и взяла мою руку в свою. Это ее я имел обыкновение выделять из моих отпрысков, и в детстве она часто говорила, что я – лучший в мире папочка. И еще она пела мне, немного, правда, фальшиво, но тут она не виновата, это в мать. «Мария, – сказал я, – вот и ты. Прекрасно выглядишь». – «Да, – ответила она, – я перешла на уринотерапию и сыроедение». Тут я рассмеялся, впервые за долгое время: подумать только, какое чувство юмора у моей дочки, немного соленый юмор, но как приятно и так неожиданно; это было чудесное мгновение. Однако я ошибся – и почему старость не спасает человека от обольщений? Лицо моей дочери приняло удивленное выражение, взгляд будто потух. «Ну и насмехайся, я сказала, что есть». – «Мне послышалось, ты произнесла „урина“, – честно сказал я. „Ну да, урина. Поверь, я стала просто другим человеком“. В этом я не сомневался, это логично: невозможно оставаться тем же самым человеком до того, как начинаешь пить мочу, и после. „Да, да“, – сказал я, чтобы помириться, мне хотелось поговорить о чем-нибудь другом, возможно, приятном, как знать. Тут я заметил у нее на пальце кольцо и спросил: „Ты замужем, оказывается?“ Она тоже посмотрела на кольцо: „А, это. Да просто, чтоб мужики не клеились“. Тут уж наверняка шутит, прикинул я, ей по самым скромным подсчетам пятьдесят пять, но выглядела она хуже. И я опять рассмеялся, второй раз подряд за долгое-долгое время, и снова на улице. „А теперь ты чего хохочешь?“ – спросила она. „Старею, – ответил я, когда до меня дошло, что я вновь ошибся. – Значит, вот как теперь обходятся с мужиками?“ Она не ответила, так что в этом вопросе я не разобрался, но мне хочется думать, что моя дочь – не эталон. Господи, ну почему мне достались такие дети? Ну почему?