Последний единорог (сборник)
Шрифт:
А какая разница? Как только мы увидели его на пороге, мы сразу поняли все, что сейчас будет. Ну нет, не совсем все — я, по крайней мере, кое-чего не предвидела. А если бы и предвидела? Не могу сказать. Как бы то ни было, я или не я его пригласила, а по-настоящему выбор сделала Ньятенери. И Ньятенери это знает.
Да, я была пьяна — хотя еще и не совсем пьяная, по моим меркам. Да, меня кружило между моих старых бед, горестей и ненавистей, чего со мной давно не бывало. Но я люблю не от боли, и вожделею не от страха и не от нужды, как бы далеко я ни зашла. Отчего меня той ночью потянуло к Россету — к коротконогому, коренастому, лохматому конюху Россету — так это из-за того, как он смотрел на Ньятенери.
Да, я надеюсь, что это была я. Надеюсь, что это именно я сказала: «О, Россет! Заходи, мы тебе рады». Но я не помню. Правда, не помню.
Меня никто не приглашал. По крайней мере, вслух. Мы с Ньятенери посмотрели друг другу в глаза, я что-то промямлил — что, уж и не помню, — а потом она отступила в сторону и я вошел в комнату.
Вот как это было. Они все стояли: Лал позади стола, Лукасса — между кроватью и окном. Конечно, в комнате крепко пахло вином, и по полу катались пустые бутылки, — но они не были пьяны, по крайней мере, по моим тогдашним понятиям. Пьяный — это когда мне приходилось раз в месяц волочить Гатти-Джинни в его унылую каморку на чердаке или когда Карш устало смотрел на какого-нибудь ухмыляющегося бурлака с кухонным ножом в одной руке и с «розочкой» в другой и на двух окровавленных и блюющих фермеров на полу. Мне самому в те времена редко доставалось что-то крепче красного эля, да и эля не так много, чтобы хотя бы осоловеть. Кстати, самого Карша я пьяным не видел ни разу. Карш если и напивается, то в одиночку.
Да, конечно, кое-что даже мне было заметно. Ньятенери осталась такой же бледной и напряженной, какой я видел ее в последний раз, но ее изменчивые глаза сделались темно-серыми, без малейших следов голубизны, и они очень ярко блестели, как иногда бывает от усталости. Лал улыбнулась — не мне, я даже тогда это понял, а чему-то у меня за спиной, и эта улыбка как бы перетекала — с губ на золотистые глаза, а оттуда — на теплые, темные щеки и на лоб. А Лукасса… Лукасса с самого начала смотрела прямо на меня, щеки у нее разгорелись, и лицо было такое, точно она вот-вот расхохочется. Я еще ни разу не видел ее такой, и мысль о Тикате резанула меня осколком льда. Но сдержаться я не мог.
Как я себя чувствовал, оказавшись в этой маленькой комнатке наедине с тремя женщинами, которых я любил, когда тяжелая дверь сама собой медленно затворилась у меня за спиной? А вы как думаете? Меня бросало то в жар, то в холод: вот только что губы и уши горели, а в следующий миг в животе стыл ледяной ком. При виде блуждающей улыбки Лал я задрожал так, что еле мог стоять, а при виде пылающих щек Лукассы — окаменел, точно один из этих зачарованных дурней в пьесах, что играют наши актеры. А Ньятенери? Я взял ее левую руку — бережно-бережно, она, казалось, вскрикнула в моей ладони, точно пойманный зверек, — и поцеловал ее, а потом привстал на цыпочки (совсем чуть-чуть, заметьте себе!) и поцеловал ее в губы, сказав так громко, как только мог: «Я тебя люблю». А этого я еще не говорил никогда в жизни, хотя с женщиной вроде как уже был.
Ньятенери вздохнула — прямо мне в губы. Я до сих пор помню запах ее дыхания — вино и покорность — не столько мне, сколько себе самой, но какая мне была разница? Она сказала что-то мне в губы — я не знаю, что она сказала. Через ее плечо я видел лиса в углу: глаза крепко зажмурены, ушки на макушке, красный язычок облизывает усы — раз-два, раз-два…
Нет, я не подхватил ее на руки и не отнес через всю комнату на кровать — всего несколько шагов, а какой длинный путь! Во-первых, я наверняка сорвал бы себе спину — мне еще никогда не приходилось таскать женщин на руках; во-вторых, едва сделав шаг, я наступил на бутылку, и Ньятенери
Той ночью со мной произошло то, чего со мной никогда больше не бывало.
Раньше — да. Вы заметили мою оговорку — по лицу вижу. Да, мне приходилось спать больше чем с одним человеком за раз. Но тогда у меня просто не бывало выбора, и никакого удовольствия мне это не доставляло. И вообще мне об этом рассказывать не хочется. Я говорю именно о выборе и о чем-то большем, чем выбор, большем, чем откровенное желание, — о чем-то, чего я никогда не знала по-настоящему, несмотря на то что себя я знаю достаточно хорошо. Когда Ньятенери вздохнула и обняла Россета, я поняла, что тоже не могу без него. Меня охватило безумие — простое и неудержимое.
Может быть, я слишком много выпила и слишком много плакала? Вполне возможно. Это явно не имело ничего общего с ревностью, и Ньятенери здесь тоже была ни при чем — я ее почти не видела в тот миг, и почти ничего не слышала, кроме собственного голоса, который произнес: «А как же мы? Без нас не обойдется. Только не сегодня!»
Почему я это сказала? И почему позволила себе говорить за Лукассу? Ведь тогда я уж точно не думала ни о ком, кроме себя самой! Единственное, чем я могу это объяснить, — это тем, что я все же каким-то образом сумела разглядеть настоящую Ньятенери, как-то ухитрилась понять взгляд, который она бросила на меня, — не гневный, а испуганный, молящий, полный отчаяния. Мальчик стоял, разинув рот, — бедное дитя! — но Лукасса… Лукасса расхохоталась во все горло, и смех ее был нежен, как звон обледеневших веточек. Я сказала:
— Россет наш! Он наш рыцарь, наш верный и доблестный любовник, он служил нам всем, не ожидая просьб и наград.
Я дрожала всем телом и никак не могла унять эту дрожь, но голос мой звучал ровно и спокойно. Это еще один из моих старых трюков. Я дорого заплатила за то, чтобы научиться ему. Это всегда действует.
— Ты заслужил вознаграждение, — сказала я Россету. Я подошла к нему, взяла в ладони его горящие щеки и привлекла его к себе. Сколько шуток ходит, сколько песен сложено о дамах, целующих лопоухих олухов из конюшни, с навозом на башмаках и под ногтями, знающих о любви только по жеребцам и кобылам! Губы Россета были нежными и в то же время сильными, и на вкус — точно первый предрассветный ветерок. И его руки, когда он наконец коснулся меня, были такими нежными, что я почувствовала, что вот-вот вновь расплачусь, или рассмеюсь, или выбегу из комнаты. Если бы он меня не поддержал, я бы упала.
Хорошо все-таки, что у меня почти не было случая узнать, с какой ужасной легкостью нежность находит путь к моему сердцу. Я каждый день не устаю благодарить за это судьбу. О да!
Голуби! Голубочки! Поднимаю нос — между нами ни балок, ни потолка… Закрываю глаза — и вижу воркотливых, мяконьких голубков, темные, сочные взмахи крыльев наполняют тьму, поднимают в воздух пыль и зерно, пушистые, нежные перышки плавно опускаются вниз… Воркуют, воркуют, беспокойно ворочаются в своих гнездышках, боятся меня. Закрывают свои глазки, похожие на капельки крови, и тоже видят меня, как и я их.
А тут, внизу — хо-хо, тут тоже ворочаются, да еще как! В комнате очень тесно, так много людей пытаются одновременно раздеть друг друга. Мальчик пятится к кровати, одной рукой держит за руку Ньятенери, другой пытается расстегнуть рубаху Лал. Лал помогает ему, ломает ноготь, бранится. Ноги мальчика путаются в ножках кровати, он садится. Лукасса встает на коленях на кровати у него за спиной, смеется. Ньятенери оборачивается, смотрит на меня. Мы разговариваем.
«Не делай этого!»
«Иначе нельзя».