Последний Иван
Шрифт:
До «Современника» Сорокин жил неустроенно, в маленькой квартирке под Москвой, в Быково. Ирина, его жена, инженер по образованию, из немцев Поволжья, не работала. Они воспитывали двух сыновей. Его зарплаты и редких случайных гонораров едва хватало на еду. Одежда у ребят, да и у него самого, была ветхая. А между тем Сорокин изрядно выпивал, любил посидеть в ресторане. Положение главы поэтического раздела в журнале «Молодая гвардия», где он работал до «Современника», обеспечивало ему почти постоянную и шумную толпу собутыльников.
Поэты пьют больше прозаиков.
У себя в издательстве мы завели правило: с авторами не пить!
И большинство сотрудников, в особенности Панкратов, Целищев, такое правило выдерживали строго, каждый из них имел хорошую семью, был примерным мужем и отцом. Нельзя было сказать этого о Сорокине, и это меня тревожило.
Поселив Валентина в Семхозе, я перезнакомил его со своими друзьям.
Принимали его с прохладцей, хотя, впрочем, помнили о его положении в литературном, издательском мире. Я потом у Шевцова спрашивал:
– Чем тебе не пришелся Сорокин? Он же талантливый поэт!
– Талантишко у него невелик, а как человек он просто неприятный.
– Да почему? Ну что ты о нем знаешь?
– Ненадежен он. И корчит из себя грамотея. Первый раз в дом пришел, а заводит ученые разговоры, знатока истории изображает. Не люблю таких!
Кобзев и Фирсов и вообще отказывали ему даже в малых поэтических способностях. Говорили: стихи у него слабы и темы своей нет. Пытается о рабочих писать, об Урале, но, видимо, забыл, что у нас есть Борис Ручьев – вот он певец рабочих и Урала. Людмила Татьяничева тоже хорошо пишет об этом.
– Но пусть будет еще один певец рабочих и Урала.
– Пусть. Но идущий следом должен писать лучше, сильнее – иначе он не нужен. Таковы законы искусства. Сорокин же лишь слабо повторяет впереди идущих,- он, правда, пыжится сказать сильно и красиво и кое-где у него получается,- порой выпустит руладу звонкую, но в целом… слабак.
– Он молодой,- защищал я друга,- еще успеет, еще напишет прекрасные стихи, поэмы…
– Нет! – заявлял Игорь Кобзев.- Сорокин ранний писал лучше, у него я находил больше чувств, своего, непосредственного восприятия мира; сейчас в его стихах все больше дидактики, нравоучений, появились претензии и самолюбование,- а это уже для поэта закат; он раньше шел в гору, а теперь – под гору,- и покатился быстро.
Кобзев и Фирсов ревниво следили за работой ведущих современных поэтов. Их суждения были остроумны, метки, глубоки. Я знал это и любил их слушать. Дружил с Владимиром Котовым, Алексеем Марковым, Борисом Ручьевым… Общение с этим созвездием русских поэтов уточняло мое понимание современного литературного процесса и, хотя сам читал книги ведущих поэтов, имел свое собственное суждение, я знал, что поэзию верно и тонко чувствовать может только поэт – человек, который всю жизнь ищет самые сильные, самые совершенные формы выражения своих чувств и мыслей.
Меня огорчало, что ведущие поэты, мои друзья, хотя и не говорят открыто, но явно не проявляют склонности числить Сорокина в своих рядах.
Я продолжал в него верить и ждал, что вот-вот он напишет поэму, которая вознесет его имя над всеми поэтами. Но проходило время, а такой поэмы и таких стихов мой молодой друг не писал. Между тем Сорокину было уже около сорока лет – возраст, когда подлинные поэтические таланты вполне раскрывались.
Прокушев не спал. Десятый день он по ночам лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок. Вера Георгиевна еще раз звонила нам, просила: сделайте что-нибудь, ему плохо. Вагин не показывался, никто не знал, куда он уехал.
И все это из-за того, что в моем портфеле мирно лежала докладная записка взбунтовавшегося художника.
Валентин приходил на работу взволнованный, возбужденный, его все больше волновал вопрос: кто станет на место Прокушева, если тому придется уйти из издательства?
Панкратов был спокойнее, он на меня не наседал, не торопил. Как и Чукреев, он долгое время работал в Союзе писателей, рядом с Михалковым, знал силу и коварство михалковского окружения, их почти родственное отношение к Вагину и Прокушеву, казалось, понимал мое положение. Я же свою ситуацию видел как на экране телевизора, мысленно представлял «Известия», аджубеевскую команду, которая способна была любого разорвать в клочья за малейшее поползновение на одного из своих собратьев.
Было ясно: потяни я ниточку художников – и в движение придет вся сложная, хитросплетенная идеологическая надстройка. Люди, стоящие надо мной, потеряют покой и комфорт, и, может быть, скорчатся, как от зубной боли, люди высокие,- самые высокие,- ведь неизвестно, кому набросили на шейку бриллиантовые колье, купленные на деньги, заработанные русскими писателями, наборщиками, печатниками типографий, лесорубами и рабочими бумагоделательных комбинатов.
Знал обо всем об этом. И медлил по соображениям тактики и расчета.
Во-первых, изматывал противника, заставлял суетиться и обнаруживать себя. Во-вторых, вынуждал нервничать силы, поддерживающие Прокушева и Вагина. И чем сильнее был наш нажим, тем глубже прятались друзья Прокушева. Иные звонили мне и как бы вскользь роняли нелестные замечания в адрес директора, давая понять, что они-то уж с ним не связаны. А в-третьих, испытывал характер своих друзей, следил за их поведением и заранее оценивал боеспособность своего лагеря.
Друзья, хотя и сохраняли видимость прежних отношений, но были насторожены, ждали неприятностей. Даже Иван Шевцов однажды мне сказал:
– Чего ты там? Какую-то кашу завариваешь?
Я молчал. Пришел к нему в выходной день, хотел отдохнуть, расслабиться, а он… с явным раздражением…
– Пост у тебя большой, ум нужен государственный. В нашей жизни много такого, что хотелось бы исправить, да зубы можно обломать. И делу не поможешь, и себя сгубишь. А каково будет нам, русским писателям, если «Современник» в чужие руки уплывет?
– Да ты не беспокойся, роман твой мы заслали в типографию, я на той неделе сигнальный экземпляр жду.