Последний из Секиринских
Шрифт:
— Из Черска, вельможный пане.
— Как поживаешь, здоров ли?
— Слава Богу здоров, к вашим услугам! Проезжая мимо, зашел, не прикажете ли чего-нибудь?
— Ну, а дичи нет?
— Даст Бог будет. Но здесь на дороге я чуть-чуть не наехал на особенную дичь.
— Ну, что там такое? — спросил стольник.
— Что. Коротко сказать, слава Богу, что обошлось без моего греха — целая история. Еду я из Черска, кляча моя пристала; вот я и остановился у Кошачьей-Горки, возле корчмы, чтобы отдохнуть. Достал из торбы сыру и хлеба, смотрю едет пан Янцентий из Мушина и тоже привязал коня возле плетня. Вот мы и давай полдничать и балагурить. Толкуем о том, о сем, как вдруг летит бричка из Секиринка с паном Ксаверием и — тррр… остановилась.
— А, пан Собеслав! Ну, ну, очень любопытно. Говори, что дальше.
— Сейчас, с позволения пана, расскажу все по порядку, как следует. Только что кони вашмосци остановились, и тот пан спокойно сидит себе в бричке, не виноватый ничем, выбегает к нему Вихула. Что-то сказал, а тот ему. Господь их знает, чего им было нужно; только я вижу, пан Ксаверий хочет ухватить его за воротник. Тот с брички да и за саблю.
— Ого! За саблю.
— Да, и кричит: «Панове братья, просим в свидетели». Не успели мы прибежать, как они тут, пане стольник добродзию, как начнут хлестать один другого и Вихула…
— Я был уверен, рубака бестия, — сказал стольник, ударив рукою по столу.
— Вихула его по пальцу: а тот, как хватит Ксаверия, с позволения вашмосци, по лбу. Вихула так и облился кровью. Вытаращил глаза и ничего не видит, а тот похлестал его плашмя, сел и поехал.
Когда Панцеринский закончил свой рассказ, стольник, не встававший уже давно без помощи слуги с кресла, теперь от радостного волнения встал на ноги, глаза его заблистали, лицо загорелось румянцем; он покручивал ус и смеялся, как ребенок.
— Смотри-ка, смотри, победил и отхлестал Вихулу! Победил, jak Boga kocham! И ты это видел собственными глазами? Облился кровью, кровью? Иди же, мой милый панцырник, выпей у Андрея водки, пускай он тебе нальет большой кубок, что с звездами, и приходи опять ко мне.
Шляхтич не заставил повторять себе приказания, а стольник, сложа руки как на молитву, продолжал:
— Благодарение Богу, он еще не совсем погиб. Кто знает, может быть, он и не продавал перцу. Да, наконец, кто будет знать об этом? Хват, молодец, обниму, как воротится. Ну, это меня с ним примиряет. Хват! Ах, если бы он да не продавал перцу! Но сбылось — что делать! А, победить Вихулу! Секиринский всегда Секиринский! И где он так выучился!
Так декламировал старик без всякого порядка, вертясь в своем кресле, до самого возвращения Панцеринского, который, обтерши усы, опять должен был ему рассказать радостное событие от начала до конца со всеми подробностями.
Стольник восхищался этим происшествием до бесконечности, потому что любил от всей души Собеслава, с которым разделило его неприятное воспоминание о торговле, оставившей, по его мнению, неизгладимое пятно на дворянском роде и гербе Секиринских. Стольник желал бы утопить на дне моря это воспоминание и дрожал при одной мысли, что такое бесславие может сделаться гласным. Он охотнее бы увидел Собеслава нищим, нежели разбогатевшим таким образом, и морщился, думая о его талерах, приобретенных продажею перцу, талерах, смердящих, как он выражался, имбирем и свечным салом. Даже выкуп Секиринка этими деньгами был ему неприятен, хоть он и жаждал всей душой этого события. Он несколько утолил свое горе рыцарским подвигом Собеслава; но когда потом начал размышлять сам с собою наедине и вспомнил лавку подле ратуши, по его коже пробежал мороз.
— Пускай делает, что хочет, — сказал он с горечью, — но этого невозможно загладить. А что, если бы встал из гроба скарбникович и увидел сына торговцем?.. Я думаю, умер бы от огорчения!
Так толковал сам с собою наш почтеннейший пан Корниковский, пока не лег в постель и не уснул, а проснувшись на другой день, опять принялся думать об этом с огорчением, о победе над Вихулою с некоторой отрадой.
— Может быть, — сказал он, наконец, утешая сам себя, — может быть, и в самом деле никто не узнает, что он был торгашом, но все-таки это пятно большое. Дай Бог, чтобы это осталось тайной, хоть и не понимаю, как это может быть. Рано или поздно истина, как масло, всплывет наверх.
Между тем как все это происходило в Черницах, Собеслав напрасно ходил по всему Черску от юриста к юристу, чтобы поручить из них кому-нибудь свою тяжбу; в то же время в околотке поднялись громкие толки о полосе на лбу пана Ксаверия. Надобно знать, что у Вихулы было много приверженцев и приятелей, но одни из них объявили себя приятелями из одного страха, а другие из расчета на помощь при случае, потому что Ксаверий охотно брался за саблю в чужом деле, особенно подогретый напитками. До сих пор никто его не побеждал, никто даже не ранил, а тут не только нанесена рана, но позорное хлестание плашмя по голове разнеслось из уст свидетелей по всему соседству. Весть эта одних поразила, других обрадовала, в иных возбудила любопытство. Некоторые принялись вспоминать старинное значение Секиринских и почувствовали к ним прежнюю симпатию. Несмотря на это, ни один юрист в Черске не брался за дело против Вихулы. Иные даже советовали Секиринскому отступиться от него и шептали ему на ухо, что Вихулы и их приверженцы готовы на все, и поражение Ксаверия не только их не обуздает, но еще более ожесточит. Это, однако ж, не удержало Собеслава от иска законным путем своего наследственного имения, и он готов был уже сам, без помощи адвоката, приняться за бумаги, как ему кто-то указал на молодого юриста Адама Панцеринского, который один смело мог взяться за процесс с Вихулами.
Панцеринский, двоюродный брат известного нам свидетеля у Кошачьей-горы, происходил из бедной размножившейся фамилии, и своей сметливостью нажил себе известность и деньги, будучи равно жаден и к славе, и к богатству. Были разные толки о начале жизни пана Адама, но все соглашались в том, что он превосходил ученостью и искусством всех мазовецких юристов; что для него ничего не значило выиграть там, где другие и во сне не видели выигрыша, выкопать из-под земли давно забытые обстоятельства дела и дать совет в самом отчаянном положении. Он был подобен медику, к которому обращаются тогда уже, когда больной еле-еле дышит. Никто не употреблял его для своего дела, когда права были ясны и не стоило большого труда его выиграть; но в запутанных обстоятельствах, или при недостатке прав, без него невозможно было обойтись. Он никому ничего не делал даром, почти всегда требовал большой награды, торговался, как будто покупал грибы, но за то уж, если за что брался, то делал чудеса.
Секиринский с трудом отыскал в отдаленном конце местечка, над Вислою, его домик, в котором Панцеринскй жил уединенно, с одним только мальчиком, служившим ему переписчиком, поваром, слугою и кучером. Долго надобно было стучаться Секиринскому в дверь, пока отворил ее ободранный Янек; но слуга, не пуская пришедшего в сени, получил сперва плату, узнал об имени гостя, об его надобности, и потом уже, оставя его в передней комнате, отправился доложить своему господину в канцелярию.
Комната не выявляла богатства хозяина. В ней было только два сосновых стула, простой стол, кухонная печь и на стене потемневшее изображение Христа. Потолок был низкий, с перекладинами, дверь узенькая и приземистая, окна о четырех стеклах, а пол утоптанный земляной, посыпанный песком.
После минутного ожидания заскрипела дверь, и в комнату вошел Панцеринский — фигурка маленькая, шершавая, мизерная, за которую никто бы не дал трех грошей. Бросались только в глаза наблюдателю длинные руки, заканчивающиеся громадными костлявыми пальцами. Наряд его также был самый мизерный, так что Собеслав принял знаменитого юриста за другого Янка, и уже взялся было за кошелек, как вдруг это удивительное создание заговорило грубым, как будто из груди великана выходящим голосом.
— К вашим услугам, пан.