Последний Лель
Шрифт:
Тот глядел ей в грозные глаза.
Тамара, вея свежим, росным ароматом леса и юности, горестно и нежно склонила голову:
— Невозможное счастье…
Отступила назад, наводя жуткой своей красотой страх.
На нежном розовом пальце ее кровью горело венчальное кольцо…
— Ты любишь?.. Обручена?.. — упало дрогнувшее, безнадежное сердце Крутогорова.
Глядел он в недвижимые, до последнего предела открытые, бездонные и страшные зрачки ее. И ужас охватывал его: за плечами стояла смерть, касаясь черным своим крылом безнадежного сердца. А впереди,
Тамара выше подняла густые выгнутые ресницы. Тонкими шевельнула нежными ноздрями, сомкнув багряные губы в строгом и гордом выгибе. Бросила на пол снятый с пальца перстень, дрожа и замирая.
— Я свободна!.. А ты любишь?.. — безнадежно закрыла она лицо руками. — Да, конечно, ту свою… Люду… А я… Что ж… Счастье мое в том, чтобы… чтобы… Невозможное счастье!..
Весь огонь и боль, наклонил к ней голову Крутогоров. И его обдала волна жуткой ее близости…
— Невозможное счастье!..
Безнадежно Тамара опустила голову на грудь в сизые пушистые меха; и страусовые перья закачались над ней тяжело.
— Боже мой… — прошептала она, шатаясь, прерывисто, вдыхая воздух. — Ну… да что ж это я… Я люблю тебя… Боже мой…
Долгий вскинула на Крутогорова, упорный, непонятный взгляд, закрыла глаза мехами… И ушла — навсегда, навсегда, навсегда!
Ждал Крутогоров смерти. Но сердце его цвело радостью. Ибо знал он: чем больше казненных, тем ближе попрание города. Тем лютее месть за кровь…
Но и ехидны знали это. Не потому ли медлили они с судом над мужиками и казнью?
Козьма-скопец все же не терял надежд — смертью попрать смерть.
И надежды сбылись…
Как-то прошел по крепости слух, что не сегодня завтра на крепостном дворе будут казнить четырех политических, осужденных за убийство ехидн. И будет бунт.
Зори проходили в тревожной тишине.
Но вот пришла кровавая заря казни, пьяная от сильных предрассветных рос.
В белом сумраке по двору вдруг молчаливо заметались свирепые суматошные тюремщики. Красным обливая светом выщербленные гранитные стены вверху, из темного закоулка низкий вынырнул фонарь. Зловеще осветил грузный, выструганный гладко помост и над ним два столба с перекладиной.
Под глубокими, узкими впадинами-окнами крепости шумели, кропя росой, пыльные одинокие липы. А за глухими стенами все так же гудели одичало-ярые волны…
Когда на башне часы, рыдая, пробили два, за дальними крепостными воротами заревел автомобильный рог — это подъезжал Гедеонов, не пропускавший ни одной казни…
Тюремщики кинулись встречать его. В. зеленом кителе, с побрякивающими аксельбантами на тощей впалой груди, прошмыгнул он в калитку. Увидев торопливо укрепляемый на дворе помост с столбами и перекладиной, подмигнул тюремщикам:
— Кормилица?.. А каковы собой эти-то, хлюсты-то, мать бы… Молоды? Красивы? Стройны?
Ибо особая радость, особое остервенение охватывало Гедеонова, когда на смертный помост
— А-а… Вот мы вам ужо красоту наведем… Языки-то повыпрут у вас, мм-а-ть бы…
Нечто подобное предвкушал Гедеонов и теперь, узнав, что бомбометатели-то — молоды и красивы.
Виселицу укрепили. Но перед тем как выводить осужденных, косой, шепелявый палач с красной бычачьей шеей, разорвав себе грудь и бросив свирепо веревку увивающемуся около Гедеонову в лицо, гаркнул:
— В-ве-шайте!.. В-вар’ы, живар’езы!.. У-хр’, жить мене зарез!.. Вешайте!.. Сабб’аки!.. Мог’оты нету-ти терпеть…
В поднявшейся суматохе Гедеонов потерял фуражку. Откуда-то бежали согнувшиеся, юркие сыщики, кивая засевшим за углом флигеля жандармам. Два конвойных, волоча ружья, подскочили к палачу. Но тот бил себя в грудь огромными волосатыми руками, дико храпя:
— У-хр’, в-вудавы, ирр’ады!.. В-вешайте!.. Все мало вам поперевешанных?.. У-хр’, вешайте и мене, матери вашей тысячу… в глотку…
В казематах задребезжали разбиваемые стекла. По коридорам глухие, емкие раздались вдруг удары железных ломов: разбивали замки. А из-за несокрушимых стен, сквозь разбитые дыры-окна сплошные неслись крики-проклятья, гулы:
— Вс-ех нас вешайте!.. Эй, душители!.. За дело!.. Много работы будет!..
Из раскрытой, словно пасть, черной двери высыпали мужики. Бросились по закоулкам, по крышам и выступам стен ярым шквалом. Тюремщики, словно пьяные, кружились около виселицы с обнаженными шашками. Где-то за флигелем рассыпалась тревожная дробь барабана. В дальнем немом коридоре резко затрещали частые сухие выстрелы… А крики и гулы все росли и росли, переходя уже в протяжный дикий рев:
— Душите!.. Стре-ляй-те!..
Прокурор с Гедеоновым спрятались в флигеле, охраняемом жандармами.
— Это все скопец, сукин сын… — пыхтел, багровея, толстый, низкий старик, должно быть начальник. — Эй, сюда скопца!.. Слышите, дьяволы?!
Но тюремщикам было уже не до того. В коридорах и камерах вязали беглецов. Гонялись за ними по двору со штыками. И все же, большая часть в суматохе проскочив в ворота, а то перебравшись через стену по крышам, уходила.
Крутогоров, сбив с ног торчавшего в дверях сонного тюремщика, узким кривым проходом выбрался на кишащий людьми двор и, кликнув клич: «Помните о земле!» — скрылся за полуоткрытыми воротами.
За ним, в дальнем каком-то складе, страшно загрохотал, сотрясая стены, протяжный взрыв…
Было еще полутемно и пустынно. Город спал крепким предутренним сном. За домами, что тянулись от крепости, по старому парку бежали рассыпанные мужики. Крутогоров, собрав их, повел узкими заброшенными переулками в старый рабочий квартал.
А в крепости все еще шла бойня. Кто-то выл, став на четвереньки, волком. Кто-то, взобравшись на крышу, надевал майдан на себя и гаркал свирепо:
— Эй, задергивайте, псы!.. Ну?.. А то смерть не берет!.. Душите, дьяволы!.. От вас смерть возьмет!..