Последний месяц осени
Шрифт:
Длинный пятиэтажный дом на центральной улице. Старик входит во двор, блаженно улыбаясь всем встречным, словно все они, живущие в одном доме с его сыном, его лучшие друзья. Поднявшись на второй этаж, он тут же спешит нажать кнопку звонка, но, что-то вспомнив, виновато опускает руку и стоит у двери, прислушиваясь. Какой-то чудак сказал ему, что самое страшное для писателя – это когда его отрывают от работы. Поэтому, говорили ему, они не доводят до конца и одной трети начатых ими книг. А отцу, ясное дело, не хочется, чтобы из-за него я не кончил еще одной книги.
Пишущей машинки не слышно, и он тихо, виновато стучит. Никто не отвечает, и он стучит вторично.
Огорченный, он сходит по лестнице, выходит через ворота, смешивается с толпой на тротуарах, привнося в живой городской ритм пешеходов медленный, измеренный другими заботами темп. Идет долго по центральной улице, никуда не сворачивая, и то затеряется в толпе, то снова вынырнет. У низенького здания центральной молдавской газеты останавливается. Чему-то радуется. Уже лет десять, как я не работаю в этой газете, но отец, верно, думает про себя: вдруг зайдет, откроет дверь, а я сижу как ни в чем не бывало за своим столиком!
В редакции, как всегда перед зимой, идет капитальный ремонт. Стулья составлены горкой, на столах лежит кирпич, на запорошенном пылью полу без конца трещат телефоны, а по коридорам бегают литработникн с корректурой, с читательскими письмами. Открыв поочередно все двери и убедившись, что меня нет, отец уходит. Уже у самого выхода он вдруг слышит за спиной!
– Эй, старина!
Курьер редакции, только что присевший выпить свой обеденный чай, узнал его. Они долго, с достоинством приветствуют друг друга, потом отец, увидев стакан горячего чая и сделав испуганное лицо, спрашивает у курьера:
– Неужто перешел в другую веру?
В ответ на это удивление курьер хлопает себя по карманам, как бы говоря: ну решительно ни копейки! Отец, предварительно оглянувшись, дабы не наскочило слишком много любителей, таинственно кивает в сторону выхода.
В небольшом пивном баре напротив редакции отец берет бутылку столового вина, наливает два стакана и выжидательно смотрит на курьера. А тот, хоть и свой, деревенский человек, тянет душу. Пьет вино долго, со смаком, потом, намазав кусок хлеба горчицей и посыпав еще солью, принимается говорить, возмущаясь по мере того, как наедается горчицей. От него отец узнает, что плохи мои дела. Лежит в редакции двухподвальная статья, и разносят меня в этой статье так, что не остается камня на камне.
Отец, следя за категорическими жестами курьера, демонстрирующего разрушительную силу статьи, втягивает, как и Антон, голову в плечи, косится на всех входящих в пивную, словно все они прикладывали руку к этой статье. Потом, то ли оттого, что в пивной накурили много, то ли от услышанных новостей, отцу становится невмоготу, и он уходит, оставив курьера с недопитой бутылкой. Идет медленно, останавливается у каждой газетной витрины, ищет злополучную статью. И думает теперь старик, что зря я взялся за это дело. Если бы, послушавшись его, поступил в школу милиции, вгонял бы теперь в холодный пот других, вместо того чтобы у самого коленки дрожали.
На одном перекрестке из окон переполненного, уже трогающегося с места троллейбуса отец слышит:
– Привет, старина!
Троллейбус снова останавливается. С трудом протиснувшись, выходит молодой человек. Отец припоминает его и тут же, заведя в первый двор, дрожащим голосом начинает пересказывать все, что ему стало известно обо мне. Молодой человек долго хохочет над страхами старика, потом деликатно берет его под руку и начинает сам излагать существо дела.
Старику очень повезло встретить моего старого приятеля по газете. От него он узнает, что от написанной до напечатанной статьи – все равно что от земли до неба. И потом, даже если и появится статья, это еще ровно ничего не значит! Кто сказал, что член Союза писателей боится здоровой, нормальной, доброжелательной критики? В подтверждение этой мысли мой старый друг приглашает отца в ту же пивную, напротив редакции, берет бутылку того же столового вина. Растроганный отец выкладывает перед ним гостинцы, которые полагались мне, и оба очень довольны. В заключение мой старый товарищ предлагает отцу несколько помятых бумажек, и старик долго соображает: брать их, не брать? Подумал, что, если друзья еще возвращают мне долги, надо думать, мои дела не так уж плохи. Берет деньги больше для того, чтобы успокоить себя.
В сумерках, на ходу сев в битком набитый поезд, с трудом перелезая через связки чужого багажа, отец – вспоминает, что и сам собирался сделать какие-то покупки в Кишиневе. Теперь запамятовал, что именно хотел купить, но, переходя из купе в купе и разглядывая чужие покупки, он в конце концов обнаруживает у одной старушки, скромно сидящей в уголочке, ту самую тарелку, которую собирался купить в Кишиневе. Подсев к ней'и разглядывая тарелку, отец начинает плести какие-то небылицы, старушка мечтательно улыбается и в конце концов уступает ему свое сокровище. Пока она завязывает в платочек полученные деньги, отец благоразумно решает перейти в другое купе – не ровен час, еще передумает.
Основная часть пассажиров – колхозники из близлежащих к Кишиневу сел, и через час-другой вагоны совершенно пустеют. Отцу становится скучно сидеть одному, и он отправляется на поиски попутчика. Встретив в соседнем купе такого же старичка, он подсаживается к нему, для знакомства показывает только что перекупленную у старушки тарелку. Тому тарелка нравится, и он, в свою очередь, достает полдюжины чайных стаканов, показывает их отцу, и последнему, конечно, стаканы очень по душе. Выпивка – это такое дело, что никто не знает заранее, что разобьется потом: одни бьют тарелки» другие – стаканы.
Поздней ночью в вагоне выключили свет, оставив дежурить только бледно-синие лампочки. Пассажиры, которым еще долго ехать, уютно свернулись на казенных постелях, спят разъезды и вокзалы на пути, сидя дремлют проводницы. Только два старика, согретые свежей дружбой, в чем-то схожие заботами своими, тихо переговариваются. Сначала один рассказывает долгое свое житье-бытье, а другой слушает, сочувственно кивая головой, потом другой рассказывает, а первый решительно со всем соглашается.
Теперь отец, вернувшись, долго будет гадать, как там устроится его попутчик, имея четырех взрослых дочерей, а тот, в свою очередь припоминая свою поездку в Кишинев, будет громко осуждать нас, всех шестерых.
Рано утром, на рассвете, засветилась меж холмами черепичная крыша нашего вокзала, показались четыре высоких тополя, паровоз прогудел свое прибытие, а отец стоит у входа бледный и гадает: «Неужели так-таки и не остановится?…»
Далеко за вокзалом, почти в поле, летит по железнодорожной насыпи купленная отцом тарелка. Следом за ней летит отец. Догнав тарелку, он долго барабанит по ней пальцем и чрезвычайно доволен, что тарелка цела. Тем временем поезд, возвратившись к перрону, останавливается во второй раз.