Последний месяц осени
Шрифт:
Рано утром жена Андрея стоит у калитки, бледная и грустная. Она устала. Очень устала. А кроме того, она искренне любит нашего отца. Беспомощно повисли две огромные, почти до колен руки, и она механически печально повторяет про себя: «Мамонько моя ридная…» А отец уже вышел из деревни. Идет медленно, с достоинством, очень довольный таким приемом. Рядом идет задумчиво самый старший среди нас, и думает он тяжелую свою думу о моторах внутреннего сгорания. Далеко за деревней, там, где начинается новое шоссе, они прощаются. Отец растроганно целует Андрея в лоб, Андрей же, торопливо пожав ему руку, скупо улыбнувшись, поворачивается, идет напрямик по пахоте к еле виднеющимся
А время идет, осенние дни коротки. Отец плетется дальше, но идти по новому шоссе трудно. Местами дорога мощена, местами перерыта машинами, с мелкими кучками гравия по обочинам – не успели вымостить. Потом с какой-то высоты дорога медленно, величественно начинает спускаться. Посмотреть – дорога вроде ровная, а пешеход чувствует спуск, и отец радуется. Долго спускается эта дорога, и то польза.
На половине спуска отца обогнала груженная мешками телега. Ездовой кивком предложил подвезти, но отец, мельком взглянув на усталых, взмыленных лошадок, поблагодарил за приглашение, однако не сел. Потом стали спускаться телеги одна за другой, но все они дальние, груженные хлебом. Ездовые приглашают его без конца, а упрямый старик, жалея скотину, благодарит, благодарит всех и продолжает идти пешком.
Километра через два, там, где кончается спуск, кончается и это новое шоссе, передавая своих ходоков широкой асфальтированной дороге. Асфальт – это слишком дорогое лакомство для бесхитростных телег: по асфальту теперь летят груженные хлебом машины, и телеги, ожидая своей очереди, выстраиваются длинной кривой цепочкой. Отец не может так сразу изменить телегам, выбрав себе более знатных попутчиков. Ему, чудаку, хочется заступиться за них, и, став на самый краешек асфальтированной дороги, подняв руку, он голосует в надежде, что хоть одна машина затормозит и, пока он переговорит с шофером, телеги переползут на асфальт и займут дорогу. Придумано было хорошо, да ведь в кабинах тоже не дураки сидят.
Пока отец, рискуя собой, стоит на самой кромке асфальта и борется за права деревенских телег, ездовые, обнаружив старое русло дороги неподалеку от асфальтированного шоссе, сворачивают, плетутся по нему на север, и отец, выругав про себя бестолковых ездовых, пускается и сам в путь-дорогу. Идет, низко опустив голову, задумавшись о чем-то, и так он вышагивает много километров, ни разу не оглянувшись.
Из-за высокого холма неожиданно вырастает свежая, еще не прокуренная труба сахарного завода. Отец, передвинув шапку на затылок, облегченно вздыхает – кажется, добрался. Чуть в стороне от дороги по-осеннему шуршит ржавеющей листвой жиденький перелесок. Старик долго что-то соображает, потом, решившись, идет напрямик по пахоте к перелеску, ощупывая на ходу поясной ремешок и воровато оглядываясь. Дело в том, что у Николая – брата, живущего здесь, в райцентре, – есть уборная в доме. Отец, стесняясь ею пользоваться, перед тем как навестить сына, всегда заглядывает в этот перелесок.
У входа в райцентр, сразу за переездом, десяток рабочих в лихорадочной спешке меняют рельс в железнодорожном полотне. Отец подходит к ним, чтобы погадать вслух: успеют рабочие до прихода поезда или не успеют. Кажется ему, что не успеют. Бросившись к ним на помощь, он в то же время предлагает им несколько весьма дельных, по его мнению, советов. Рабочие охотно передают ему конец тяжелого нового рельса, но советы пропускают мимо ушей, и, оскорбленный, отец уходит. Идет вдоль железнодорожной насыпи по жиденькой, бледной травке; после трудных, размягченных осенних дорог ему удивительно легко идти по травке.
Недалеко за вокзалом, вокруг зернохранилищ и у открытых буртов, – большое оживление. Нескончаемые вереницы машин и телег, груженных хлебом, стоят в очереди у весов, а ссыпать уже некуда, потому что все вокруг засыпано хлебом. Горы кукурузных початков, крытые брезентом холмы пшеницы… На каждом пятачке земли, на котором можно было ссыпать, ссыпали так, что и ступить уже негде. Машины и телеги терпеливо ждут, а с востока и с запада спешат стать в очередь другие машины и телеги.
Отец замер. Он потрясен. Где-то в этом море зерна есть с десяток мешков хлеба, выращенного его руками, но их теперь никому не найти, не отличить, как не отличить в Черном море дунайские воды от вод Днестра. Это кажется ему удивительным, и глядит он на это зрелище и не наглядится. Все великое потрясает его, а свезенный вместе хлеб тем более.
У одной весовой будки возникает скандал. Огромная толпа, сбившись плотной кучей, горланит вовсю. Из другой толпы, стоящей рядом молча, то и дело выступает какой-нибудь смельчак, который хочет примирить враждующих. Едва пробившись в плотный круг, едва начав что-то бормотать, он как бы растворяется в этом сборище, и снова каждый орет о своем.
Отцу тоже не дают покоя лавры примирителя. Храбро лезет и он, что-то выкрикивая, а через минуту вылетает с одной-единственной пуговкой на пиджаке. Когда здесь заспорят о хлебе, лучше не соваться.
Тем временем маленький паровозик подогнал к открытым буртам цепочку пустых вагонов. Едва вагоны остановились, в ту же самую минуту пшеница, взлетев вверх, тонкими струйками полилась в них. Удивленный таким способом погрузки, старик спешит посмотреть, как это делается. По дороге он спотыкается, наступив на свалившиеся с какой-то машины початки. Подняв их, тут же чувствует непреодолимое желание спрятать початки в кошелку, но, заметив в толпе милицейскую фуражку, поспешно бросает их в вагон.
Вагоны не загрузили еще и наполовину, когда рядом раздался оглушительный железный скрежет. На дороге за зерноскладами лежит опрокинутый грузовик, рассыпались три тонны подсолнечника, и тут же рядом дымится автомашина с приплюснутым мотором. Шоферы, грузчики и просто зеваки толпой бегут посмотреть, как милиционер будет составлять акт. Бежит туда и старик.
Это великое зрелище убранного зерна будит в отце голодного волка, и хочется этому волку, до смерти хочется черного, казенной выпечки, купленного в магазине хлеба. Опасливо переступая через вокзальную сеть путей, отец выходит на главную улицу райцентра, занимает очередь в магазине за хлебом. Потом он ходит с большой румяной буханкой, ищет, где бы ему присесть так, чтобы поесть вволю, а присесть негде. Чайная тут маленькая, народу полно, в вокзальном буфете тоже негде присесть. Далеко за зерноскладами беспорядочно лежит наскоро выгруженный лес, и десяток мужиков, устроившись на бревнах, отрешенно едят купленный в магазине хлеб. Присаживается к ним и отец. Кругом воют и стонут буксующие грузовики, лязгают буферами составы, гудят паровозы, но отец уже ничего этого не слышит. Он ест. Наевшись досыта и вымыв руки у вокзальной колонки, отец берет кошелку и спешит дальше. Городок сахарного завода – удивительно приятное зрелище, но невероятно похожие друг на друга домики начинают сбивать старика с толку. И по левой и по правой стороне улицы – такие же шифером крытые крыши, совершенно одинаковые дымоходы из красного кирпича, одинаковый рисунок окон и дверей, одной и той же краской выкрашены заборы и калитки. Отец идет все медленнее, медленнее и наконец останавливается, совершенно растерянный.
Номер дома Николая – сорок семь, отец это хорошо помнит, но как выглядят эти две цифры, забыл. Грамоте он учился на старости и, если волнуется, забывает решительно все, чему учился.
Приметив наконец приделанные у входа знакомые звонки, отец радуется. Звонки разные: одни прибиты высоко, другие низко, одни круглые по форме, другие продолговатые. Выбрав из всех один, чуть треснутый, прибитый высоко, словно хозяева ожидают в гости одних верховых, отец звонит.
Николай, самый веселый и озорной среди нас, сидит в ванной и парит ноги в теплой воде. Услышав звонок, он тут же поднимает руку вверх, как бы приветствуя гостя, но и не думает выходить открывать. Простояв некоторое время на крыльце, усомнившись, отец снова бродит по поселку. И обидно и чудно ему, до чего похоже все кругом. Попробуй тут выпивши попасть к себе домой. В каждом дворике – по восемь молодых яблонь, по четыре совершенно белых курицы, по одной паре старой обуви у входа. Хотя на том крыльце, куда он уже заходил, стояла пара невероятных размеров галош, отец возвращается к треснутому звонку. Николай, сидя в ванной, поднимает обе руки вверх, трясет кистями в знак того, что он от всей души приветствует гостя, но открывать не идет. Рассердившись, отец кричит тем властным, свирепым голосом, каким он кричал на нас лет тридцать тому назад, когда мы бегали без штанишек: