Последний очевидец
Шрифт:
— Какие?
— Затруднения могут возникнуть при дележе мест.
— Именно?
— Всех мест тринадцать. Надо установить, сколько кому достанется.
— Как же вы о сем мыслите?
— Начну с легкого. Духовенству — одно место, чехам и немцам вместе — тоже, то есть одно место.
— Не возражаю. Остается одиннадцать.
— Остается одиннадцать. Мы думали так: помещикам четыре места, крестьянам семь. Итого одиннадцать.
Я остановился, ожидая ответа. Но ответ последовал не сразу.
Архимандрит, вероятно, думал о двух предметах. Удастся ли уговорить
А я не то что рассматривал, я силился ощутить истинную внутреннюю сущность архимандрита Виталия.
Худое лицо, впавшие глаза. Он строго постился и спал на голых досках, быть может, на этой деревянной скамье, где я сидел.
Редкая бородка, не стриженная, а потому, что не растет волос. Я не думал тогда, что так же изображают Христа. От этого человека исходило нечто трудно рассказываемое. Он говорил негромко, ставил трезвые вопросы и следил за моей несложной арифметикой, таившей, однако, весьма сложные переживания. Я был равнодействующая стоящих за мной людей. Правильно ли я их учитывал? А архимандрит Виталий как будто бы «что-то» знал, чего я не знал, а может быть, никто не знал. И это единственно важное «что-то» было настоящей сущностью этого человека. А внешность его и слова, которые он негромко произносил, были то неважное, что соединяло его с миром. Так тихо горящая лампадка есть то, что самое важное в келии. А остальное, стены, пол и потолок, скамьи и стол с куском хлеба, на нем лежащим, только неизбежная дань суетному миру.
Простые люди чувствовали благостное «что-то» этого аскета. И шли за ним.
Когда мистические мгновения размышлений, меня посетившие, кончились, архимандрит сказал:
— Мы вам поможем…
Он выразился не точно, потому что «лампадка» стыдлива. Но я понял. Монах хотел сказать:
— Господь вам поможет… — Не только мне. Лампада, излучая свет всем, молится «за всех и за вся».
В каком-то большом зале мы встретились: крестьяне и помещики. Ну и батюшки, и чехо-немцы тоже.
Крестьяне были не лубочные, не подставные, не «пейзаны» из пасторали. Чистокровные хлеборобы, черная Волынь. Одни в домотканых свитках с самодельными пуговицами и застежками. Другие в кожухах шерстью внутрь. Лица знакомые, незлобные, приветливые.
А Прокопий и другие летописцы VII века повествуют, что они в VI веке нападали на Царьград. Тогда, надо думать, добродушием они не отличались.
Прошло четырнадцать веков, сердца смягчились. Однако люди, в самомнении своем считавшие себя культурными, делали все возможное, чтобы вернуть мирных земледельцев к звериной жизни.
Серо-коричневое пятно свиток и кожухов заняло две трети комнаты. Они разглядывали нас выжидательно. Мы, сюртучники в белых крахмальных воротничках при галстуке, рассматривали «сермяжную Русь», старались угадать, чем она сегодня дышит.
До 1905 года мы ее знали, ощущали. Но эти два года последние всколыхнули всю страну. Общее настроение обозначившегося
Не помню, как началось. Из массы выделились главари. Они говорили тем языком, как выражаются наши волынцы, прошедшие через солдатскую службу. Смесь общерусского языка с местным.
Нет! Эти люди не хотели насилия. Они хотели сговора с русскими помещиками. А с польскими не хотели и с евреями — тоже.
Это значило, что в чувствах все были едины. И потому разговоры перешли на дележку мест. И тут согласие наскочило на подводный камень.
С батюшками и чехо-немцами быстро покончили. Тем и другим дать по одному месту в Государственной думе.
А затем дело стало. Помещики хотели получить себе четыре места, а крестьянам дать семь. А последние предлагали помещикам три места, а себе требовали восемь.
На этом они уперлись. Пробовали обе стороны привести какие-нибудь доводы. Но какие могу быть доводы, когда люди просто торгуются? Хлеборобы говорили, что они никому не хотят «кривды», но три места помещикам достаточно. А помещики утверждали, что правильно дать им четыре места в Государственной Думе.
И то и другое было одинаково справедливо и несправедливо, то есть убедительно доказать ничего нельзя было. Поэтому разошлись с кислыми лицами, решив, однако, на следующий день собраться снова.
Ужиная, «римляне», то есть русские помещики, проживавшие в гостинице «Рим», обсуждали положение. Стало известно, что кто-то из поляков предлагает соединиться всем помещикам вместе и с помощью евреев получить большинство. Выслушали и постановили: блок с поляками и евреями отвергнуть, но и в отношении крестьян держаться твердо. Требовать четыре места. В случае отказа уехать, то есть не участвовать в выборах. И о таковом нашем общем решении объявить крестьянам поручили мне: «Наш пострел везде поспел!»
Собрались вторично. Снова пробовали убедить упрямцев. Нет, не поддаются. Тогда я встал и с некоторой дрожью в голосе сказал:
— Нам предлагали поляки и евреи с ними соединиться, и тогда у нас будет большинство и мы выберем кого хотим и сколько хотим. Но мы им отказали. Мы русские и против русского народа не пойдем. Но выходит так, что идти вместе с родным народом нам нельзя. Очень уж вы упрямые, братья-хлеборобы! Куда же мы пойдем? Никуда. Объявляю вам, что мы, русские помещики, в выборах участвовать не будем и разъедемся по домам. Прощайте!
И мы вышли из зала. Но ехать на ночь глядя не хотелось. Куда же идти. Разумеется, все в тот же «Рим» — ужинать.
Во время ужина, с горя очевидно, некоторые подвыпили, и как-то все мы подружились. Настроение поднялось, потому что мы почувствовали себя в некотором роде героями — «лягу за царя, за Русь!». И очень много курили, в комнате был туман. Вдруг ко мне наклонился официант, подававший ужин, и сказал тихонько:
— Вас там требуют.
— Где?
— На крыльце.
— Кто?