Последний очевидец
Шрифт:
— Ваше превосходительство! Я человек не богатый, но и ни нищий. У меня на Стрелецкой улице есть собственный домик. Я не женат и живу со старухой-няней, которая ведет экономное хозяйство, я как-нибудь проживу и без службы.
В этом домике я у него был, и там он рассказал все это, а няня подавала нам чай с вареньем.
Все это стало известно моему отчиму, Дмитрию Ивановичу Пихно, редактору газеты «Киевлянин» и члену Государственного Совета. Он этим крайне возмущался, видя поведение Чаплинского, падение русского правосудия. Он переживал это болезненно, ибо дело совершалось в Киеве, с которым у газеты «Киевлянин» была полувековая
После его скоропостижной смерти «Киевлянин» перешел в мои руки, и тут я разразился статьей, в которой я весьма резко обвинял старшего прокурора палаты Чаплинского в том, что он давил на совесть следователя, а также под разными предлогами упрятал в тюрьму неугодных ему опытных сыщиков — Красовского и др.
За это меня привлекли к ответственности за обнародование «заведомо ложных» обвинений против Чаплинского. Но я обвинял не только Чаплинского. Косвенно я обвинял министра юстиции Щегловитова, который вдохновлял это дело.
Меня судили 20 января 1914 года и приговорили к трехмесячному тюремному заключению. Трехмесячное заключение — сущий пустяк, но не в этом дело.
Кроме того, меня и не могли посадить в тюрьму без согласия Государственной Думы, а я имел основания думать, что такового министр юстиции не получит.
Прошло полгода, разразилась война. Я поступил добровольцем в пехотный полк, был сейчас же ранен под Перемышлем и затем работал в Красном Кресте, точнее — в ЮЗОЗО (Юго-Западная областная земская организация). И вот удивительное совпадение.
А именно.
20 января, то есть в годовщину моего осуждения, я сидел в глубине Галиции, в удержавшемся среди разрушений помещичьем доме, где мы разместили свой отряд. За окном была вьюга, сквозь которую я увидел, что через метель пробивается автомобиль. В то время автомобилей было мало. И значит, тот, кто в нем ехал, был некто. Притом он, видимо, ясно направлялся к нашему дому, то есть ко мне. Не теряя времени, я сказал затопить примус и сделать горячий чай. Это было правильно, потому что через несколько минут ко мне вошел сильно замерзший полковник. Я согрел его горячим чаем, как полагалось. Тогда он сказал: «Я из военно-судебного ведомства. По закону все дела о лицах, находящихся в армии, переходят к нам. Так и ваше дело. Прочтите». Я прочел. Там было написано: «По докладу министра юстиции о деле Ш. Государю Императору благоугодно было поставить резолюцию: «Почитать дело не бывшим».
Почитать дело не бывшим… Это не амнистия и не помилование. Это нечто гораздо большее. Греки говорили: «Даже боги не могут сделать бывшее не бывшим». Но русские Цари были сильнее, чем греческие боги. Этим своим правом русский Царь воспользовался в моем случае, убедившись, что суд заблудился. А ведь Царь почитался высшим судьей, и все приговоры начинались словами: «По указу Его Императорского Величества…» Замечательно и то, что эта мера была вызвана докладом того же самого Ивана Григорьевича Щегловитова, который инспирировал мой процесс. Власть заблудилась, но Царь поставил ее на место.
Увы… Было слишком поздно. И Щегловитов, и Николай II в значительной мере испытали свою горькую участь от того, что евреи не могли простить
Я хотел написать о Вере Чеберяк, но вышло несколько иначе. Она была только возбудителем этой заварухи. Однако и ей пришлось расплачиваться. Где-то я прочел, что над нею совершили самосуд киевские студенты… Какие студенты, можно только догадываться… Словом, ее убили. Поубивали в свое время и всех, кто имел какое-либо касательство к процессу Бейлиса. Этот процесс… как какой-то сатанинский ветер, поднял смерч ненависти, еще и до сих пор не заглохший.
— Эти люди были убиты евреями? — Да, знаете, в те годы ЧК кишело евреями… — А разве Вера не была убита еще до революции? — Нет. После революции… как и другие… — Вас. Вит! Ну а вы лично… Вы верите в ритуал? — Нет, ритуала там не было. Была, словами Красовского, подделка ритуала.
III. Постскриптум
На последней странице этой книги высказано примерно такое мнение:
«В плане как бы мистического антисемитизма нам не нравится, что в евреях мы не чувствуем Благости. Если случится, что когда-нибудь они эту благость приобретут, то, надо думать, они нам понравятся».
Теперь, в конце 1971 года, произошло ли уже это событие? Ни в коем случае мы не можем ответить на этот вопрос в каком-нибудь массовом масштабе. Но один еврей, с которым пришлось познакомиться в тюрьме в начале 50-х годов, показался нам как бы «смягченным» в своем жестокосердии еврейском до той грани, где начинается Благость.
Меня перевели в камеру, где было несколько человек, в том числе старик-еврей по имени Дубин. В первый же день совместного пребывания в камере он предложил мне кусок белого хлеба, что считалось в тюрьме как бы знаком дружественного привета. На это я сказал:
— Простите меня, я вас совсем не знаю и такой подарок от незнакомого человека принять не могу.
Он ответил:
— Зато я вас очень хорошо знаю. Я пятнадцать лет был членом рижского (ревельского?) парламента, а значит, и политиком. Поэтому-то я вас хорошо знаю. И если вы не примете мой хлеб, то вы меня незаслуженно обидите.
Я сказал:
— Хорошо. В таком случае, давайте.
Так мы вроде бы как бы если еще не подружились, то сблизились.
Впоследствии я узнал, что этот Дубин — правовернейший из правоверных еврей, очень уважаемый религиозными евреями. Но и до этого, в тюрьме, он предстал передо мной незабываемой фигурою. Он соблюдал до мелочей все нелегкие правила и запрещения, которым подвергают себя правоверные евреи.
В течение целого дня он ничего не ел. Почему? Потому, что еврею невозможно вкушать пищу вместе с гоями, то есть неевреями. К концу дня, когда уже всякие ужины и чаепития были кончены, он садился к столу и ужинал. Его ужин состоял из дневной пайки черного хлеба. Только в субботу он позволял себе… он покупал в ларьке белый хлеб, селедку и сахар. Потому что по закону в «шабаш» евреи обязаны есть лучше, чем в обыкновенные дни.