Последний поклон (повесть в рассказах)
Шрифт:
С этими словами Митроха надел фуражку и вышел, бабушка так и осталась посреди кути, расшибленная словами: «Меры приму!»
Во дворе Митроха нарвался на дедушку, который, видать, весь разговор слышал. Дед воткнул топор в чурбак и, как всегда, тихо, по увесисто сказал Митрохе:
— Вот что, Митрофан Фадеич! Ты мою старуху не пужай. Ребенок был при нас, при нас и останется. — Помедлил и добавил: — Не ровен час, сосед наш, Левонтий, услышит, да пьяный ежели… Кто тебя отбирать будет?
Митроха знал — дяде Левонтию хоть Бог, хоть царь, хоть какая власть — нипочем, если он напьется. К тому
— Бабушка! Ба-абонька-а! — задрожал я губами, но тут же вспомнил про Алешку и не позволил себе расклеиться. Мне было холодно, одиноко и жалко самого себя.
Вода засеребрилась от просвета, занявшегося в межгорье. В безостановочном, стремительном беге река. Но мне все казалось — не вода это, а остров, и я вместе с ним, все мы мчимся вдаль, среди ночи, средь реки, не имеющей берегов, остров теряет кусты, сыплет комья земли, будто подбитая птица перья. И не убывает вода вокруг острова, а прибывает, прибывает. Скоро она подберется к покосу, смоет костерок, нас унесет к Караульному быку, закружит, торкнет о камень…
Я тряхнул головой. Огонек на той стороне, у дяди Ваниного пикета, почти погас. Ночь, поздняя уже, глухая и студеная ночь.
Снова пришел на ум Митроха.
Рыбачил я как-то выше деревни, у этого самого пикета и засиделся допоздна.
Теплое тогда лето было, погожее. На реке межень, и Енисей не ревел, не свирепствовал, как сейчас, катился легко, светлый, облегченный, молодой. На закате солнца стал веселее брать елец на таракана и на кобылку, но как солнце закатилось — бросила клевать рыба, и я сидел на бревне просто так, глядел на реку, на привычные горы и не заметил, как наступила темень.
На реке показался огонек. Он словно бы блуждал по ней, кружился. Вот миновал Манский бык, угодил в проран между бонами, сделался ярче, краснее, стал надвигаться на займище.
— Какая деревня-а-а? — спросили из темноты. Я сложил руки трубочкой и охотно откликнулся, потому что было мне радостно сообщить незнакомым людям о родном селе, о себе, о том, что есть мы на свете. Огонек поплыл на мой голос, и скоро я услышал:
— Приветствую вас, милое дитя!
Дитем, да еще милым, меня никто и никогда не называл. И я от удивления не знал, что сказать человеку на плоту, точнее, на салике из четырех бревен. Костерок шевелился на каменных плитах, выложенных очагом. Человек стоял с приподнятой шляпой, свет играл в его глазах и морщинах. Он улыбался мне, как ближнему родственнику.
— Здравствуйте! — сказал я и принял веревку. Человек сошел на берег, мы учалили за камень салик. Пока учаливали, незнакомец успел меня расспросить обо всем: и о селе, и обо мне, и о дедушке с бабушкой. Словно бы ехал этот человек на праздник, так был он оживлен, говорлив, приветлив. И мне тоже передалось его настроение, хотелось разговаривать, разговаривать. Я помог незнакомцу перенести костерок и мешочек с плота.
— И сейчас мы будем варить кулеш. Вы знаете, милое дитя, что такое кулеш?
Я почти с восторгом признался, что не знаю.
— Жизнь состоит из сплошных открытий. И вы сейчас узнаете, милое дитя, что такое кулеш. — При этом незнакомец снял шляпу и обнажил редковолосую голову.
Я бегал по берегу, собирал дрова, подкладывал их в костер. Человек хвалил меня за усердие и все улыбался беззубым, широким ртом и говорил мне, как в песне: «Милое дитя».
Кулеш сварился и оказался жиденькой пшенной кашей, приправленной береговым луком. Я нащипал луку на бычках. Незнакомец попробовал варево, зажмурился и тряхнул головой:
— Божественно!
Дал мне попробовать, и я сказал:
— Да-а-а!
Ложка была одна. Незнакомец складным ножиком быстро обстругал щепку, соорудил из нее черпачок, ложку отдал мне. Я начал отказываться, но незнакомец погладил меня по плечу:
— Хозяину этого мира, — он обвел гибкой рукой вокруг, — почет, уважение и ложка. А я, милое дитя, могу употреблять еду какую угодно, где угодно и чем угодно. Научен уважать пищу! — Он важно и смешно приподнял палец, после чего отхлебнул из черпака пищу, пригодную для беззубых, и продолжал: — Великий Горький сказал: «Человек выше сытости!» Но годы прозябания перевернули в моих глазах многие слова, и понял я, что словами, даже великими, не пропитаешься, понял я, что без слов прожить можно, без пищи — нельзя, и что доброму человеку сухарь во здравие, а злому — и мясо не впрок. Годы учат мудрости, милое дитя!
Он и еще много говорил мне непонятных слов, доверительно, как равному, близкому товарищу, и понял я: дяденьке этому долго пришлось жить без близких людей и молчать.
Мы дохлебали кулеш. Незнакомец вымыл котелок, ложку и убрал их в мешок, после чего свернул цигарку из казенной махорки, прикурил от уголька и блаженно вытянулся на камнях, чувствовалось, да и видно было по всему, да он этого и не скрывал, как вольно ему, как хорошо жить и наслаждаться жизнью.
У костра незаметно, будто тать, возник Митроха. Молча, сурово оглядел он дяденьку, меня, салик и потребовал документы. Незнакомец ответил: «Охотно!», засуетился, складничком подпорол подкладку шляпы, достал из-под нее бумажку.
Митроха нагнулся к огню, зашевелил толстыми губами. Читал он долго, затем выпрямился и заявил:
— Так я и знал!
— Что вы знали, молодой человек? — Незнакомец уже оправился от наскока Митрохи, не суетился больше, но и не улыбался. Лицо его сделалось мятым, усталым, досада была во всем его облике.
— Что ты за птица?
— Справка по всей форме. Я освобожден досрочно и, значит, заслужил право, чтобы ко мне обращались на «вы», так же, как я обращаюсь к вам.
Митроха смешался, переступил со здоровой ноги на хромую, прокашлялся громко и с новым напором продолжал:
— Кем был до изолирования?
— Капельмейстером.
— А-а, сразу видно придурка. У нас в партизанском отряде каптенармус был, тоже вертлявый, говорун, тожа под антелигента работал.
— Капельмейстер и каптенармус, смею вам заметить, слова несколько не идентичные.
— Чево-о-о?
— Не идентичные слова, говорю.
— Я б тебя раньше за такие слова!..
— О-о, в этом я не сомневаюсь. Верните мне справку.
— Куда путь держишь, брехло? — Митроха меж двух пальцев, брезгливо протянул старику бумажку.