Последний срок
Шрифт:
Со стороны, верно, показалось бы, что старуха ползет по стене – она почти лежала на ней, раскинув руки, которые искали, за что бы ухватиться. Через порог она перелезла на четвереньках – иначе его было бы не взять.
У крыльца был еще один порог, пониже, но старуха уже не поднималась – так, на четырех подпорках, как собака, и вылезла на улицу, хоть лай или вой. Силы ее были на исходе, и она кое-как, с большим трудом усадила себя на верхнюю ступеньку.
Утро поднималось высокое, ясное, тугое. На небе, особенно в той стороне, которую могла видеть старуха, еще до солнца густо выступила синяя краска, и предутренняя
Старуха и сама не знала, зачем она вылезла на улицу. Может быть, надеялась, что где-нибудь по дороге, не выдержав нагрузки, оборвется сердце и дело тем самым можно будет еще поправить. Нет, не вышло и тут. Выбралась. Она сидела одиноко, стыло, безучастно, смотрела в огород, в лес – на что натыкались глаза – смотрела и ничего не видела, не находила. Она походила на свечку, которую вынесли на солнце, где она никому не нужна. Но солнцу старуха поддалась; она была в тонкой постельной рубахе и озябла до дрожи, даже скупое, чуть достающее тепло было ей кстати. Не полено – какой-никакой, а человек, тело, оказывается, еще узнает, что холод и что не холод. И все-таки этот день казался ей лишним, чужим, она с самого начала не хотела и боялась его: если не суждено было умереть ей ночью, значит, что-то предстоит еще вынести днем. Зря ничего не бывает. И она сидела, ждала.
В сенях зазвенел подойник – вышла Надя. Она никак не ожидала найти здесь старуху и с испугу подалась назад.
– Мама! – невестка звала ее мамой. – Ты как тут?
Старуха, обернувшись, услышала ее и кивнула: тут.
– Как ты сюда выбралась?! Ты же замерзла. Давай я тебя отведу обратно.
Отказываясь, старуха решительно покачала головой: нет.
– Но как же…
Надя бросилась в избу, но сначала заглянула в старухину кровать – она в самом деле была пустая, и только потом сняла с вешалки и вынесла старухе фуфайку.
– Как же это ты додумалась? – не могла опомниться она. – А все спят, не знают. Может, разбудить их?
– Не надо, – сказала старуха. – Ты иди, дои. Я посидю тут.
До двора Надя раза два или три оглянулась на свекровь – сидит!
Солнце уже оторвалось от леса, вышло в чистый, готовый для него простор, держась чуть справа, как вчера и позавчера, десять и двадцать лет назад.
Оно все еще было неяркое, четкое и не слепило глаза. Росы в огороде, казалось, даже прибавилось, горящими, заманчивыми искрами она блестела повсюду. Деревня просыпалась, над крышами поплыл дым, по улице тяжело и сыто, содрогая землю, брел скот, хлопали в избах тугие двери, раздавались первые, хорошо слышные поутру голоса.
И вот
По своей привычке смотреть себе под ноги, а не вперед, она чуть не столкнула старуху с крыльца и от удивления присела, всплеснула руками:
– Это, старуня, ты али не ты?
– Я, – сказала ей старуха. Она как будто не обрадовалась даже Миронихе, голос у нее был тусклый, слабый: ее спросили – она ответила.
– Вылезла?
– Вылезла.
– Дак ты, старуня, моить, за хребет сёдни со мной побежишь? Вдвоем нам с тобой все веселей будет в гору подыматься.
– Не. Я койни-как сюды-то выползла. Где на карачках, где как.
– А я бегу, думаю, узнаю у Нади, с чем моя старуня там сёдни лежит. А она со своей кровати уж он куды ухлестала, на волю.
– Не умерла, – сказала старуха.
– А просилася?
– Просилася.
– Выходит, не время.
– Какое ишо надо время? – в голосе старухи впервые сегодня послышалось выражение – оно было обиженным. – Ребяты тут, оне меня долго ждать не будут. Самое было время. Ан нет.
– Все мы, старуня, под богом ходим. Как он захочет, так и выйдет.
– А я не ходю, я ползаю под им. Думаю, выползу, покажусь матушке-смертыньке, а то она меня потеряла, не видит. Пускай заприметит.
– Не забаивайся.
Старуха не стала продолжать этот невеселый разговор; Миронихи ночью с ней не было, она не поймет, а разве можно объяснить, что чувствует человек в смертный час и что чувствует он потом, когда, приняв исповедь, смерть обманывает его. Поэтому старуха спросила:
– Ребяты-то твои ничё не пишут?
– Дак ты только вчерась у меня это спрашивала, – удивилась Мирониха.
– Вчерась было вчерась. Седни, моить, написали – откуль я знаю?
– Ага, всю ночь спать не укладывались, цельную газету для меня тамака исписали. Не знаю, как и читать буду. – Мирониха говорила без зла, но и без надежды, подсмеиваясь над одной собой. – Кака-така лихоманка на их напала – письмо мне отправлять?
– Раньше как бывало, – сказала старуха. – Кто где родился, там и пригодился. А тепери никак на месте не держатся. Ездют, ездют, а куды, зачем?
– Ничё мы, старуня, с тобой не понимаем.
– Моить, и не понимаем. Мы с тобой, однако, уж две последние старинные старухи на свете остались. Боле нету. После нас и старухи другие пойдут – грамотные, толковые, с понятием, чё к чему в мире деется. А мы с тобой заблудилися. Тепери другой век идет, не наш.
– Однако что так, старуня.
– А пошто не так? Так. От помяни мое слово.Они помолчали. Мирониха вздохнула и поднялась:
– Хорошо с тобой, старуня, да надо бежать.
– Посиди маненько.
– Корова у меня так и не пришла. Мужики говорят, за хребтом чьи-то две коровы живут. Делать нечего – надо туды бежать.
– Не дойдешь ты, девка, за хребет.
– Дойду, не дойду, а пойду. Кого я за себя отправлю?
– Упадешь ты там.
– Моить, и упаду. Кака разница, где лежать? Тамака одной и тутака одной. Слягу – и воды некому подать.
– Ты бы сама им написала.
– А чё им писать? То они не знают, что мне семьдесят пять годов стукнуло. Нет, старуня, пиши, не пиши… И грамота у нас с тобой одинака. А они, видно, хорошо живут, раз не едут, не пишут. Плохо жили бы, написали бы.
– Написали бы.