Последний выход Шейлока
Шрифт:
Холберг, похоже, был поражен не меньше моего:
– Господин Шейнерзон… Погодите, отец Серафим, вы хотите сказать, что рабби Аврум-Гирш умер? Боже мой, какое несчастье…
С упрямой лошадью и ее сбруей, наконец, удалось справиться. Процессия двинулась дальше. Мы пошли рядом с отцом Серафимом, подстраиваясь к его семенящей походке.
– Мы виделись с ним позавчера, никаких признаков болезни я не заметил, он показался мне вполне здоровым, – г-н Холберг выглядел искренне расстроенным. – Надо же…
Только сейчас я обратил внимание, что кроме Шефтеля, Гризевиуса и отца Серафима, за гробом в некотором отдалении шла маленькая группа знакомых нам мальчиков – учеников рабби
Отец Серафим, опасливо оглянувшись по сторонам, сказал еле слышно:
– Рабби не был болен. И умер он не от болезни. Тело обмывали при мне. У него на шее рана, вот тут, – священник осторожно коснулся пальцем своей яремной впадины и тут же поспешно убрал руку. – Вот тут – рана. От ножа. Или… В общем, от чего-то острого.
Холберг невольно оглянулся и тоже понизив голос, произнес:
– Вы хотите сказать, что рабби был убит?
Священник молча кивнул.
– Рана широкая? – спросил Холберг вполголоса, так что даже мне приходилось напрячь слух. – Простите святой отец, вы не специалист, да и не время сейчас. И не место. Но все-таки: как вы полагаете, лезвие ножа, которым был убит рабби, широкое или узкое?
Отец Серафим задумался и даже немного замедлил шаг. Пастор Гризевиус покосился на нас с неудовольствием, но ничего не сказал. Что же до г-на Шефтеля, то он вообще не заметил нашего появления среди провожающих.
– Узкое, – сказал, вернее, выдохнул священник. – Узкое лезвие. Сейчас мне кажется… Я даже не подумал сразу… Да, узкое, как…
– Как у медицинского скальпеля? – подсказал Холберг и коротко взглянул на меня. – Как у хирургического скальпеля?
– Да-да, совершенно верно, как у скальпеля, – отец Серафим оживился, но тут же снова помрачнел и зашагал быстрее, словно не желая более разговаривать с моим другом.
К выходу из гетто мы подошли в полном молчании. Полицейские, следовавшие до того в некотором отдалении, оцепили небольшой пятачок, так что в центре его остались телега с гробом, г-н Шефтель, оба священника – протестантский и католический, – и мы с Холбергом. Шефтель собирался и нас удалить, но, видимо, узнав моего соседа, передумал. Прочих оттеснили в боковые улицы, выходы из которых немедленно перекрыли «синие». Оказавшись неожиданно для самого себя включенным в число близких умершего раввина, я испытал определенную неловкость. У гроба следовало бы стоять ученикам подпольной ешивы, хотя бы тому же Хаиму, оттесненному полицейскими в один из переулков и изо всех сил тянувшего голову, чтобы увидеть последние минуты земного пути своего учителя. Но просить о том г-на Шефтеля представлялось бессмысленным: формально у рабби Шейнерзона не было в гетто родственников. Ученики в эту категорию не входили, тем более, что религиозной школы как будто и не существовало. Впрочем, в случившейся неловкости угадывался особый смысл: Холберг уже усмотрел в обстоятельствах гибели рабби Аврум-Гирша связь с убийством Макса Ландау, и значит, наше присутствие здесь и сейчас необходимо. Притупив чувство неловкости этим аргументом, я постарался внимательнее следить за происходящим.
По знаку главы еврейского самоуправления, двое полицейских сняли гроб с телеги и поставили его на землю. Церемония прощания обычно занимала не более десяти минут, но тут произошла внезапная заминка. Пастор Гризевиус, сказав несколько слов главе Юденрата, и перебросившись короткими фразами со священником, решительно миновал оцепление и подошел к ученикам покойного рабби, сбившимся испуганной стайкой за спинами полицейских. Наклонившись к Хаиму, он что-то спросил у любимого ученика рабби Аврум-Гирша. Мальчик испуганно отпрянул, потом отчаянно замотал головой. Гризевиус оглянулся на г-на Шефтеля, затем на отца Серафима. Выглядел он растерянным. Вернувшись в круг, пастор подошел к Шефтелю и негромко сказал:
– Вот незадача – некому читать кадиш. Дети слишком малы, никто из них не достиг совершеннолетия, – при этих словах, я вспомнил сказанное рабби Аврум-Гиршем при нашей последней встрече: « Кто знает, успею ли я подготовить к бар-мицве хотя бы одного из них…»
Шефтель нахмурился. Он тоже не был готов к подобной ситуации. Между тем, вахтман-эсэсовец уже вышел из своей будки, и мерным шагом направился к нам. «Минутку…» – пробормотал Шефтель, отстраняя пастора. Подойдя к эсэсовцу, он что-то сказал тому, указывая на стоящий на земле гроб. Эсэсовец чуть наклонил голову в глубоком стальном шлеме и вернулся в укрытие.
– В нашем распоряжении несколько минут, – сказал г-н Шефтель, вернувшись к нам. – Придется обойтись без чтения кадиша. Я не могу сейчас послать за кем-нибудь, кто знает текст. А молитвенников в гетто нет, они запрещены, и вам это известно не хуже, чем мне, – в голосе его слышалось раздражение. – Обойдемся без кадиша. Рабби Аврум-Гирш нас простит.
– Нет, – упрямо возразил Гризевиус. Его лицо приобрело багровый оттенок. – Это неправильно. Это недостойно по отношению к рабби Шейнерзону, мир его праху.
Г-н Шефтель открыл рот, чтобы возразить, но, видимо, не нашелся. Махнул рукой и зачем-то провел пальцами по нашитой на лацкан пальто шестиконечной звезде. Точно такие же звезды украшали одежду пастора и отца Серафима. Мне тут же вспомнилась висевшая в бараке пастора Гризевиуса картина «Три еврея» Лео Когена.
Пастор взглянул на отца Серафима и о чем-то задумался. Губы его подрагивали, словно он хотел что-то сказать, но не решался.
– Вы, – сказал он, наконец. – Вы, отец Серафим. В отличие от меня, вы ведь учились когда-то в ешиве. В юности. Вы же сами рассказывали мне. И значит, вы сможете прочесть молитву по памяти. Вот вы и прочтете кадиш над несчастным рабби Шейнерзоном. Только не говорите, что не помните! У вас превосходная память, вы пересказываете наизусть Евангелия целыми главами. Я уверен, что и те молитвы, которым вас учили в детстве, вы помните не хуже.
Отец Серафим отшатнулся, словно от удара.
– Вы это серьезно? – казалось, он не верил собственным ушам. – Вы предлагаете мне прочесть над покойником кадиш? Мне, христианину? Священнику? Господи, как могло вам в голову прийти такое кощунство?
– Почему же кощунство? Отец Серафим, из всех нас вы единственный, кто знает текст молитвы и в состоянии ее прочесть! Так сделайте это! Хотя бы из милосердия! – лицо пастора Гризевиуса было спокойным, голос – по-прежнему негромким, и только на виске неожиданно проступила мерно бьющаяся голубоватая жилка. – Ну же, отец Серафим! Вы ведь были друзьями с рабби Аврум-Гиршем! И поверьте, это самое малое, что сегодня христианин обязан сделать для еврея – проводить его к месту последнего успокоения так, как того требует иудейская религия – материнское лоно истинного христианства.
– Но я не иудей, я католик… – отец Серафим вытер прыгающей рукой разом вспотевший лоб. – Это будет похоже на кощунство не только с точки зрения христианской, но и с точки зрения еврейской…
– Оставьте, отец Серафим! – пастор повысил голос. – Все мы здесь евреи! Все! И никого другого здесь нет! Забудьте, что вы католик. Забудьте о христианстве. Вы – еврей, отец Серафим. Отныне – и навсегда… – и добавил тихо, так, что его, возможно, услышал только я один: – Отрекитесь от Христа, друг мой. Если вы, конечно, еще верите в него. Христос вас простит за это. Возвращайтесь домой…