Последняя газета
Шрифт:
За этот первый квартал своей службы я уже вошел во вкус общего стиля Иннокентиевого отдела – стиля парадоксальных сближений, тотальной иронии и того, что в молодежных кругах принято называть стебаловом… За многие мои опусы в Газете той поры мне теперь стыдно. Стыдно перед многими милыми и талантливыми людьми, о вещах которых я писал подчас с несвойственной мне разухабистостью, будто был не писателем, а амбициозным культурологом или – еще того хуже – одним из модных молодых литературных критиков, ради красного словца не жалевших никакой репутации. В таких случаях говорят: бес попутал. Но это слабое оправдание, хотя был бес, был, да не один – много бесов. Ну да это к слову…
Мы расположились у нее в
– Там в тексте,- запинаясь, начал было я,- одно слово… описка… надо исправить…
Я держал глаза опущенными долу и заметил под ее столом миниатюрные с белой опушкой теплые замшевые башмачки – на ней же были милейшие туфельки, сменная обувь, как говорили некогда в школе,- и почему- то не мог отвести взгляд от этих трогательных башмачков.
– Пустяки. Хотите кофе?
Я хотел.
– Возьмите грушу.
Я покорно взял.
– Сигарету? – Она придвинула мне свою пачку. Тогда я старался курить поменьше, сигарет вовсе не покупал, а набивал трубку, но только дома в кабинете. Трубка удобна тем, что гаснет. И пока ты ее чистишь, набиваешь, раскуриваешь вновь и вновь – хорошо думается. Сигареты же летят одна за одной, написал странички три, глянь – пачки как не бывало… Я поблагодарил и закурил ее
“Кэмэл”.
– На вас кое у кого есть виды,- всё улыбаясь и очень живо, с милыми гримасками и хмельно для меня, промолвила она.- Вы ведь знаете, субботний наш номер делается особо. Так вот, я хотела бы с вами посоветоваться…
Ее слова прозвучали музыкой: до сих пор никто в Газете ни о чем со мной и не думал советоваться. Хотя могли бы, наивно мнилось мне, посоветоваться хотя бы о том, как должна выглядеть моя литературная рубрика.
– Как вы думаете, Кирилл, вы могли бы писать для субботнего номера – ну, для начала раз в месяц – что-то вроде литературного портрета? На полосу. Так сказать, литературный герой месяца… И не давая мне слова вставить, подвигая чашку растворимого кофе и шоколад: – Подумайте, прошу вас. Оплачиваться эта работа будет, разумеется, отдельно…
Я обещал подумать, хотя мог бы согласиться тут же. С восторгом и бесплатно. За удовольствие хоть раз в месяц ее видеть. Но все-таки, хочу отдать себе должное, в ее неимоверной ласковости что-то меня настораживало: я, так сказать, не улавливал сути сюжета. Будто желая объясниться, она произнесла:
– Я многое читала у вас. Не все, наверное, но то, что читала… И она закатила глаза, как если бы дегустировала вино из подвалов
Версаля, даже причмокнула.
Авторы глупы и тщеславны, и я сразу полюбил ее еще крепче – навек. Когда мы прощались, она встала проводить меня. Застенчиво крутя пуговицу на моем пиджаке, молвила:
– И знайте, я всегда помню, что вы мужчина, что вы большой писатель…
Я сделал какую-то нелепую стеснительную отмашку, что должно было подчеркнуть мое смирение и скромность.
– Нам хорошо будет работаться вместе, вот увидите,- заключила она и подала мне маленькую узкую ручку, которую я не решился в тот раз поцеловать.
– Кирилл,- позвала она, когда я уже покинул ее кабинет. Она стояла в дверном проеме, подавшись вперед и выгнув спинку в низком наклоне, обняв косяк двумя руками.- Все, что вы пишете для Газеты, я теперь буду читать сама…- И она крутанулась, как шаловливая гимназистка, на худой стройной ножке, другую в милой, изящной туфельке поджав в колене… Что ж, в первую же нашу встречу она умелыми нежными пальчиками прошлась по всей моей бесхитростной душевной клавиатуре, как будто скоренько сделала лечебный массаж – изнутри. Впрочем, я не мог взять в толк, отчего она, руководя отделом рирайта, так печется о субботнем выпуске. Мне она этого объяснить не пожелала.
За удовольствия, как знает любой мужчина, надо платить. И расплата не заставила себя ждать. На следующий же день
Иннокентий, едва завидев меня, попросил зайти к нему в кабинет.
Как только я сел напротив, он поднялся из-за стола и закрыл стеклянную дверь в коридор, чего никогда прежде не делал. Перед ним на столе лежал сегодняшний номер Газеты, развернутый на той полосе, где была моя статья о “красном” Толстом – с выносом, то есть она открывала блок, была снабжена портретом героя и помещена на полосе сверху: по здешним понятиям это было для автора престижно.
Прежде чем начать говорить, Иннокентий глотнул воздух, едва заметно покраснел, и кадык у него дернулся. Ясно было, что ему самому трудно и стыдно было произносить то, что он собирался мне сказать.
– В последнее время,- начал он, чуть заикаясь,- вы делаете много ошибок, Кирилл… Вы как-то назвали Мамардашвили – Зурабом. Но
Зурабом зовут Церетели. Мамардашвили звался Мераб, ошибка непозволительная…
Он не смотрел мне в глаза – точно так, как вчерашний юнец из рирайта. И замолчал. Я молчал тоже, ожидая, что он скажет дальше. Я вдруг задался вопросом, отчего это он, мальчик из хорошей семьи, интеллигент, музыковед и эстет, заделался начальником. Ведь у нас в России в начальники идут совсем другого склада люди. Мне тут же вспомнились слова Сандро: пейзаж после битвы с собственными комплексами. И у меня как-то нехорошо сжалось сердце – в неприятном предчувствии, как бывает, когда вдруг спохватываешься, на тот ли поезд ты сел… Я сделал одну ошибку, вдруг отчетливо, как будто прочитал это напечатанным, понял я, роковую ошибку – я предал свой образ жизни в погоне, как говорили в прежние годы, за длинным рублем. Я еще ни разу не сказал это сам себе с такой безжалостной отчетливостью, как в тот момент, глядя на уводящего в сторону глаза одетого во все черное дворянина Иннокентия. Ведь когда я соглашался на это предложение, у меня были сомнения, были, были. Но я всячески рассеивал их теми или иными доводами, мол, и во всех странах
Запада… Мы же пока оставались на Востоке.
– И теперь… Вот посмотрите,- и тонкой бледной рукой, высунув ее из черного рукава, Иннокентий двинул ко мне газетный лист, здесь подчеркнуто.
Я не торопясь, подавляя внутреннюю дрожь, достал очки, посадил их на нос и склонился над газетной страницей. “Как говаривал его тезка, настоящий граф Константин Толстой…” – прочел я и обмер.
И тут же понял, как это вышло. Строча этот материал, я все время остерегал себя, как бы не описаться, не перепутать Алексея
Константиновича с Алексеем Николаевичем. Получилось как в старом актерском анекдоте про гонца из Пизы.
– Я вынужден,- произнес Иннокентий, мученически морщась, понизить ваш оклад.- И добавил: – Извините, но у меня тоже есть начальство.
Мне даже стало жаль его. Как же надо стремиться к карьере, чтобы при его воспитании – ему же не могли в его приличной семье не говорить с юности о чести – быть таким сервильным. Мне вдруг ни к селу ни к городу представилась сценка: его, плохо сложенного косоглазого хлюпика-заику, бьют крупные второгодники, подкараулив в раздевалке после урока физкультуры. За что? Не только из классовой ненависти. Скорее всего он был ябедой и трусом, маменькиным сынком. Наверное, кидал исподтишка из своего окна гнилые сливы на стол для пинг-понга, поскольку его никогда не принимали во дворе играть со всеми, заставляя пропускать очередь? Или не давал никому списывать контрольные по алгебре и французскому?.. Я посмотрел на него внимательно. Глупости, конечно, мстительные фантазии.