Последняя любовь
Шрифт:
— Знаете ли, — сказал он мне в ее присутствии, — наша хозяюшка очень переменилась. Я не знаю, какую нотацию прочли вы ей, но с тех пор, как она побывала у вас в «Киле», она ни разу не бранилась и не возражала нам. Хорошо же вы, однако, журите женщин!
Я ответил, что я не позволил бы себе…
— Да, да, — наивно заметил Тонино, — она сказала, что вы бранили ее.
— Чего ты суешься, — крикнул Жан своим оглушительным голосом, — ведь не с тобой говорят! Пойди-ка лучше в хлев, уже с час как коровы мычат от жажды, а пастух ушел к обедне. — При мне первый раз случилось, что Жан в присутствии Фелиции позволил себе отдать Тонино приказание. Я замечал, что она более не приказывала ему вообще, и, казалось, изменила своей прежней деятельности. Тонино не боялся Жана, он вышел из комнаты, смеясь и не спеша, а на его лице я не заметил ни малейшего неудовольствия или беспокойства.
В то время когда я следил за его уходом, я увидел в старинное зеркало,
Пораженный, решаясь скрыть, что я заметил, я ничего не мог предпринять и избегал ее взгляда. Она поступала так же, как я; но наши старания привели только к учащенной и неизбежной встрече этого двойного магнитного тока. Под влиянием любви Фелиция становилась очаровательной: мрамор превратился в женщину, Ее робость, застенчивость, сдержанная страсть, покорность, отсутствие высокомерия — все это придавало ей ту прелесть и то могущество женщины, против которого никто не может устоять. Я не знаю ни одного мужчины, который мог бы противиться, если этот небесный луч упал бы на него. Все то, что я прежде говорил себе против нее, было не что иное, как софизм и безумство. Часу не прошло с тех пор, как она предстала предо мной, и я уже любил ее; ее дыхание, казалось, наполняло для меня всю атмосферу, в которой я впервые ощутил прелесть небесной жизни. Прикосновение ее косы, когда она, наклонясь, подавала мне что-нибудь, заставляло меня внутренне вздрогнуть; ее голос, который прежде я находил резким, казался мне теперь дивным пением. Когда она с плохо скрытым волнением говорила мне, по-видимому, какое-нибудь незначительное слово, я старался затаить дыхание, чтобы услышать второе слово, как будто бы от него зависела вся моя жизнь.
Я вышел в поле, чтобы остаться одному и опомниться, но не мог отдать себе отчета. Просветленная часть моей души заранее отвечала на все возражения ее тревожной части, или же скорей что-то высшее снизошло на меня и подсмеивалось над тем, что осталось во мне прежнего. Это показалось мне необъяснимым; я не задавал себе вопроса, люблю ли я ее, потому что был убежден в этом. Я удивлялся только могущественному и волшебному чувству любви, которому я отдался и которое завладело мной.
Я любил в первый раз в жизни, хотя это было моим вторым увлечением. Я был влюблен в мою жену до забвения в начале нашего несчастного супружества, но это было лишь то волнение, о котором я недавно говорил вам, тот избыток чувств, во время которого молодость не различает наслаждения от счастья. Теперь благодаря более возвышенным взглядам я постиг счастье, и моя любовь не проявлялась в страстных порывах: с годами я стал лучше, не думал более о себе и весь проникся чувством нежности и благодарности, потребностью утешить и обновить эту огорченную душу, которая так хотела измениться, отдаваясь мне. Я познал ясно чистоту своего чувства, и вся моя нерешительность исчезла. Зачем же мне было обманывать самого себя, а также и лгать другим? Я решил пойти сказать правду Фелиции и ее брату.
Но, направляясь к дому, я заметил Тонино, который следил за мной, прячась за кустом на некотором расстоянии от того места, где я сидел. Я остановился в задумчивости, и мне с чрезвычайной ясностью вспомнилась та сцена, которую я видел полгода тому назад в «Киле». Мне припомнился этот юноша, прильнувший губами к косам Фелиции; я снова как бы увидел ее полусердитый, полунежный взор, который показался мне подозрительным и оставил, несмотря на ее правдоподобное объяснение, неизгладимое и мучительное впечатление. Неужели Тонино был влюблен в свою двоюродную сестру, сам не сознавая того? Неужели он ревновал меня? Неужели я принесу несчастье этому ребенку, который гораздо больше меня имеет прав на любовь Фелиции? Я буду причиной несчастья, я! Я не мог отделаться от этой мысли точно так же, как, наступив на змею, испуганный не может пройти мимо нее. Я решил позвать Тонино, гулял с ним два часа и со всей своей осторожностью и проницательностью старался проникнуть в тайну его мыслей.
Это была почти такая же странная натура, как и Фелиция. Как итальянец он умел соединять в себе страсть с хитростью, но, живя в деревне и воспитанный под разумным во многих отношениях влиянием Фелиции, он обладал если не врожденным инстинктом, то чувством благородства. Он предупреждал все мои вопросы и говорил мне то же, что Жан. Но, казалось, Тонино высказывал ту осторожность, которой не заметно было у Жана. Он не предполагал, чтобы Фелиция могла влюбиться в кого-нибудь, а следовательно, и в меня. Было ли это признаком уважения к ней или пренебрежения ко мне, но слово «любовь» не произносилось им.
— Вам следует жениться на моей кузине, это будет счастьем для вас обоих. Она настолько благоразумна, что не могла бы ужиться с молодым мужем, вам же в ваши годы не могут понравиться причуды и прихоти молодой девушки. Она так же добра, как и вы, не так кротка, но настолько же человеколюбива и великодушна. Вы сами видите, что она слишком умна и образованна, чтобы быть женой крестьянина. Я очень боялся, чтобы она не согласилась выйти замуж за Сикста Мора, который два года тому назад очень часто приходил к нам и за которого так хлопотал наш хозяин. Тогда я себя чувствовал несчастным; я боялся, что у меня будет злой хозяин, который взвалит на меня всю работу или же заставит уехать из дома, а между тем я видел, что во время отсутствия Жана моя кузина нуждается в друге и поддержке. До тех пор я никогда не думал об этом, я воображал, что заменяю ей сына, потому что она сама часто говорила мне: «Когда мать находится с ребенком, она никогда не может чувствовать себя одинокой». Это она говорила, бывая в хорошем настроении; чаще же всего она рано, с заходом солнца, отсылала меня спать, говоря: «Ты мне надоедаешь, мне приятнее остаться одной». Тогда я уходил плакать к пастушке коз, и она объяснила мне, что женщина в тридцать лет не может жить в одиночестве, что она нуждается в разговоре с человеком ученым и рассудительным, в особенности же если она так образованна, как наша хозяйка. Тогда я покорился своей участи и начал молить Бога послать необходимого ей друга. Он услышал меня, послав вас, и она стала уважать вас и верить вам более, чем своему родному брату. Женитесь на ней, я мы будем все вместе счастливы. Я буду слушать вас, как отца, вы всему научите меня и впоследствии, может быть, будете гордиться мною.
Во всей болтовне Тонино, как вы, конечно, замечаете сами, сквозила наивность ребенка. Я напрасно побуждал его к разговору, чтобы проследить, не насмехается ли он надо мной; я мог только заметить во всех его ответах и рассуждениях самое очевидное простодушие. Но почему это не могло меня окончательно успокоить? По всей вероятности, потому, что его бледное и подвижное лицо выражало нечто более, чем его слова. Например, когда он мне рассказывал о своих сердечных излияниях с пастушкой, то в углах его верхней губы, оттененной шелковистым пушком, виднелось что-то злобное и сладострастное. Когда он говорил о том, что Фелиция нуждается в серьезном друге, его прекрасные черные глаза светились мрачным огоньком; когда он обещал смотреть на меня, как на отца, его голос звучал насмешливо и, казалось, говорил мне: «Также и для моей кузины вы, в ваши годы, можете быть только отцом!»
Вы, конечно, можете себе представить, что мое самолюбие было этим не особенно польщено. Конечно, я был слишком стар, чтобы претендовать на любовь. Но я и не требовал ее, в этом отношении я не мог упрекнуть себя, а также чувствовать себя в смешном положении. Любовь призвала меня и завладела мной. Юноши могли смеяться надо мной, но я не заслуживал их насмешек, и, следовательно, они не могли оскорбить меня.
Но не было ли горечи в немой насмешке Тонино? Вот чего я не мог узнать. Его слова ничего не выдавали, напротив, они были в высшей степени почтительны и нежны. Должен ли я был мучить себя из-за лица, которое, по всей вероятности, унаследовало итальянскую способность к мимике?
Между тем я чувствовал, что мое волнение остыло, и я, вместо того чтобы пойти расцеловать руки Фелиции, решил ждать. Чего ждать? Я не мог бы ответить на это, но нет сомнения, что Тонино, умышленно или нет, с самого начала встал между нею и мной.
Я так тщательно следил за собой в тот вечер, а также и в следующие дни, что она должна была поверить в мою недогадливость. Зная, что Тонино передает ей все мои слова, я избегал отвечать на его откровенность. Я делал вид, что принимаю это все за его выдумку. В то время было столько работы по берегам потока, что мне: было легко отвлечь Жана Моржерона от мысли относительно моей женитьбы. Я сам изо всех сил старался заняться работой, чтобы развлечь себя от дум. Мне казалось, что я должен был предоставить одной Фелиции устроить такое серьезное дело, как наш брак. И несмотря на свою твердость, я чувствовал, что нежно, сильно, и может быть даже страстно, люблю ее. Когда она приходила взглянуть на нашу работу, я, еще не видя ее, чувствовал ее приближение. Часто я мечтал, что она идет, что она пришла уже, и мое сердце начинало так сильно биться, что я не мог копать землю и разбивать скалы. Я с нетерпением оборачивался, жаждал увидеть ее и тревожился, когда не находил ее.
Я мысленно беседовал с ней. Я думал о ней. Я спрашивал себя, могла ли она любить меня, верила ли в то, что я только на десять лет старше ее, и не казалось ли ей, что я олицетворяю ее идеал, с которым я имел только мимолетное сходство, и я почти желал, чтобы это было так. Я настолько любил ее, что боялся быть недостойным ее, и я хотел, чтобы она приказала мне при нести ей в жертву мою любовь, что дало бы мне возможность предложить ей достойную ее дружбу. Но как бы то ни было, любовь моя всегда эгоистична. Я с ужасом заметил в себе это неожиданное чувство; я всегда скорее был уверен, что буду нежным и добрым отцом, чем страстным супругом.