Посмертная речь Сталина
Шрифт:
Сталин протянул руку к трибуне и взял несколько листков.
— Вы только посмотрите, что он пишет! — в голосе Сталина послышалась дрожь. — «В докладе Сталина на февральско-мартовском Пленуме ЦК 1937 года «О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников» была сделана попытка теоретически обосновать политику массовых репрессий под тем предлогом, что по мере нашего продвижения вперед к социализму классовая борьба должна якобы все более и более обостряться. При этом Сталин утверждал, что так учит история, так учит Ленин».
Я не стал
Думаю, любому непредвзятому человеку ясно, что из слов о том, что остатки эксплуататорских классов будут прибегать к все более острым формам борьбы, совсем не следует, что при продвижении к социализму классовая борьба должна обостряться и что мы должны усиливать репрессии и все больше и больше сажать людей.
— Вообще с теорией надо быть крайне осторожным, — Сталин отбросил назад бумажки, достал из кармана платок и вытер пальцы. — Я как-то говорил, что без теории нам смерть, но и догматическое следование ей может оборачиваться человеческими жизнями.
Вот, например, начало Великой Отечественной войны. Нет, даже не столько этой войны, сколько предшествовавшей ей финской кампании.
Нас расслабила легкость, с какой мы одолели интервенцию в Гражданской войне. Нам тогда помог, действительно помог мировой пролетариат. Буржуазные армии были сильнее нас, однако они вынуждены были убираться восвояси, поскольку по всему миру прокатились выступления в защиту молодой Советской республики. Враги побоялись, что продолжение войны с нами обернется для них внутренними революциями.
Мы восприняли это как аксиому марксистской теории. Мы ведь тогда искренне думали, что любое военное соприкосновение капиталистического мира с социалистическим грозит капиталу революциями. Помните, в начале двадцатых мы ожидали, что революция теперь разразится и в других странах? Но она медлила, и кому-то захотелось подтолкнуть ее. Именно военным соприкосновением.
Слава богу, ЦК сумел тогда трезво оценить обстановку и не поддался призывам горячих голов. Но нас обвинили в предательстве интересов мирового пролетариата и стали готовить первый внутрипартийный переворот. Руками преданных нашей общей идее, но заблудившихся коммунистов…
Вы помните, что финскую войну мы объяснили желанием отодвинуть границы от Ленинграда. Это действительно так. Но кто-то лелеял другие надежды. Отчасти мы поддались нажиму членов ЦК, которые все еще симпатизировали идее Троцкого о мировом революционном пожаре. Они утверждали, что, как только наши танки появятся в Финляндии, пролетарии этой страны поднимутся против своего режима и вместо нескольких квадратных километров территории мы получим на карте мира еще одну социалистическую страну.
Разумеется, документально такие разговоры нигде не фиксировались. Не хотелось, чтобы наши стратегические задачи стали известны нашему врагу. Переговоры о сдвиге границы, говорили некоторые, только усыпляют его бдительность. Именно поэтому многие ответственные лица и пренебрегли подготовкой к этой войне. Финал был страшным. Но не менее, чем наши потери, многих шокировало то, что финские пролетарии, сидевшие по ту сторону окопов, стреляли в бойцов Красной Армии. Это охладило нас. Но не до конца…
Затем был раздел Польши, присоединение прибалтийских республик. И снова кто-то ожидал восторженный прием со стороны трудового народа. Ненова испытали разочарование. И даже перед войной с Германией поговаривали о немецком пролетариате — самом революционном в Европе, о колыбели марксизма, о Баварской революции, которая не могла не оставить свой след в его сознании…
В зале царило молчание. Депутаты видели, что Сталин собирается с мыслями, чтобы сказать что-то очень важное.
— Почитав эту писанину, — вождь кивнул в сторону листков доклада, — можно подумать, что достаточно было бы одного моего слова, чтобы осадить любые горячие головы. Весь доклад крутится вокруг культа личности Сталина.
Это доклад труса и подхалима, который действительно боится любого слова вышестоящего начальника и после его смерти, на чем свет стоит начинает поносить усопшего, оправдывая свое лизоблюдство. Я соглашусь с тем, что культ личности был, но проявлялся он совсем не в той форме, как это намарано здесь.
Я знаю, что, когда меня хоронили, рядом с гробом несли на подушечке звезду Героя Советского Союза. Этим вы сильно оскорбили меня. Вы когда-нибудь видели эту звезду на моем кителе? Ведь все знали, что я никогда не признавал эту награду. В 1937 году мне стоило большого труда предотвратить переименование Москвы в Сталинодар. В 1949 году вопреки моим возражениям устроили пышные торжества в связи с моим семидесятилетием. Меня заманили туда только тем, что на день рождения съехались лидеры зарубежных компартий, а мне было о чем с ними поговорить.
Однако культ был. Хрущев говорит, что любое слово, высказанное вопреки моему мнению, могло обернуться арестом. Хотел бы спросить: я сам, что ли, приказывал арестовывать? Ведь, насколько мне известно, сажали за это разных людей в разных уголках страны. Я вам что. Бог вездесущий, чтобы везде все обо всем знать и везде приказывать? Вот такие подхалимы и сажали. Такие мерзавцы и нагнетали по всей стране страх перед моим именем. Ходили, выслушивали, вынюхивали, чтобы при первой неосторожности сцапать человека…
Сталин ненадолго прервался.
— Где вы видели узурпатора, — продолжил он негромко, — который ратовал бы за альтернативные выборы? Напомню, что мы намечали в декабре 1937 года именно так выбирать Верховный Совет. Чтобы не один выдвигался кандидат на место, а два или три и чтобы выдвигать могли общественные организации. Но именно первые секретари обкомов, вроде Хрущева, на октябрьском Пленуме того же года не дали нам с Молотовым провести это решение. И это называется культ?