Посол Урус Шайтана(изд.1973)
Шрифт:
— Златка, где-то ты теперь? Встретимся ли мы ещё? Или наши пути навеки разошлись? — шептал он в полузабытьи.
Потом мысль перенеслась на Украину, в тихий зелёный уголок над серебристой Сулой. Из туманной дали, как во сне, появлялись поблекшие скорбные глаза матери. Одни глаза! Ему хотелось увидеть все лицо, но полностью представить его никак не мог. Только глаза, выплаканные, горестные, ожили перед ним в голубой мгле, через степи и моря, горы и долины смотрели на него, заглядывали ему в душу, словно спрашивали: «Где же ты, сыночек? Как тебе там, в чужих, далёких странах? На каких дорогах тебя ожидать, каких пташек расспрашивать о тебе, сынок?»
Ему
Потом снова настала тишина. И мысли понеслись дальше…
Послышался гомон Сечи. Всплыли в памяти крепкие фигуры Метелицы, Секача и Товкача. Промелькнуло среди толпы сморщенное коричневое лицо деда Шевчика… И вдруг явился и сам кошевой Иван Серко. Он был суров и молчалив. Проницательный взгляд его серо-стальных глаз тревожил душу казака, волновал молчаливым вопросом: «Где же ты, казаче? Что с тобой случилось? Почему не подаёшь вести?»
«Как же не подаю? — стукнуло сердце. — Разве не добрались на родину выкупленные у спахии деды? С ними передавал же — ждите нашествия с юга!.. Разве не добрался до сечи посланец Младена с известием о походе визиря Ибрагима-паши? Как же, батько? И передавал и предупреждал! Готовьтесь! Набивайте гакивницы и мушкеты, седлайте вороных коней! Пусть внимательней сторожат дозоры на границах в степи и своевременно подожгут бочку со смолой — всему казачеству ведомый знак, что в поле появился враг. Вот только сам я не смогу вовремя прибыть в Запорожье и передать тебе, батько кошевой, все, что видел и слышал здесь… Да и прибуду ли вообще?»
Шумит впереди морской прибой, рассеивая тяжёлые невольничьи думы, что наплывают, как тучи. Свежеет ветёр — даже гудит в снастях корабля и мчится, не встречая преграды, вдаль, вздымая на волнах белые гребешки бурунов.
Неужели проплыли Босфор?
Да. Уже море. И «Чёрный дракон», выйдя на широкие синие просторы, меняет направление и вот уже плывёт прямо на север.
КНИГА ВТОРАЯ
ФИРМАН СУЛТАНА
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
НА КАТОРГЕ
«Каторга» — унаследованное турками новогреческое слово означало общее название гребного судна с тремя рядами весел. В странах Средиземноморья гребцами на каторге в годы нашего повествования были рабы, военнопленные и преступники, осужденные на тяжелые работы. Всех этих несчастных приковывали на судне к поперечным скамьям или же соединяли одной общей цепью, пропущенной через ножные кандалы, запирающейся у носовой и кормовой перегородок крепкими хитроумными замками. Здесь, избиваемые плетью надсмотрщика, гребцы бессменно сидели за тяжелыми длинными веслами, здесь же ели и спали, здесь же часто сходили с ума или умирали от изнурения и болезней.
Не было страшнее неволи, чем на каторге, или галере, как ее стали называть много позднее. Потому и вошло это слово почти во все европейские языки как синоним нечеловеческих мук, тяжелейшего наказания.
Когда «Черный дракон» прошел Босфор и заколыхался на могучей груди моря, барабан на палубе стал бить еще чаще и надсаднее. Это означало: грести сильнее, быстрее.
К веслам невольники были прикованы по трое: рядом с проходом — Звенигора, посредине — Спыхальский, а Роман Воинов сидел третьим, возле борта, в темном низком закутке.
Надсмотрщик Абдурахман, толстый, коренастый турок, из тех турков-узников, что попали на галеры за тяжкое преступление, а потом выслужились, свирепо заорал:
— Сильней гребите, паршивые свиньи! Да дружно все — поднимай, опускай! Поднимай, опускай!
Весла летали, как крылья птицы. Монотонно звякали кандалы. Слышалось натужное дыхание истомленных людей: с утра уже прошло столько часов. Но барабан без умолку все гремит и гремит — там-та-там, там-та-там!.. Все чаще и чаще!.. Заставлял, приказывал — греби, греби! Сколько есть силы в руках — греби! Иначе…
Взлетал над головами гребцов арапник и горячо ожигал тех, кто, по мнению Абдурахмана, медлил, не проявлял надлежащего старания. Надсмотрщик был неумолим. Он сам несколько лет провел за веслом, сам не раз бывал избит и теперь, боясь потерять более свободное и сытое житье, старался угодить капудан-паше тем, что заставлял своих прежних товарищей по несчастью грести изо всех сил. Его жирное лицо блестело от пота: солнце поднималось все выше и в тесном помещении для невольников становилось нестерпимо душно. Открытые люки, через которые время от времени врывалось немного свежего воздуха, облегчали мало.
Абдурахман смахнул со лба капли едкой влаги, взглянул на Звенигору тяжелым мрачным взором. Арсен как раз перекинулся словом со Спыхальским, и остроумный ответ поляка развеселил казака. На губах появилась легкая улыбка.
— А-а-а, новичок, гяурская свинья! Поганый ишак! Смеешься?.. Ты у меня станешь работать как следует! — закричал надсмотрщик и несколько раз хлестнул невольника по плечам.
Острая боль обожгла тело казака. Звенигора вздрогнул. В глазах почернело от обиды. Он греб, как и все, даже сильнее, так как у него было намного больше сил, чем у худых, изможденных рабов, много лет сидевших у весел. От ярости помутился разум. Бросив весло, не помня себя он рванулся к Абдурахману. Загремела цепь, и кандалы больно врезались в ноги. Но все же кулак, в который Арсен вложил всю силу и ненависть, достиг челюсти надсмотрщика. Молниеносный удар сшиб толстого Абдурахмана на зашарканный деревянный пол, — он отлетел назад и крепко стукнулся головой о стенку.
Это произошло так неожиданно, что невольники перестали грести. Весла перепутались. Галера заметно начала замедлять ход.
Абдурахман долго лежал без движения, только судорожно хватал воздух широко раскрытым ртом. Потом застонал и открыл глаза.
Все гребцы повернули головы назад и с изумлением и страхом смотрели на Звенигору и надсмотрщика, который никак не мог подняться и лишь ошалело водил круглыми, выпученными глазами.
— Боже мой, Арсен, что ты наделал? — воскликнул изумленный Спыхальский и встопорщил давно не стриженные рыжие усы. — Он же, холера ясна, тебя забьет теперь!..