Постмодернизм в России
Шрифт:
И далее Вулф, вполне в духе сталинско-ждановской эстетики, сравнивает изобретение реализма в XVIII веке с «введением электричества в инженерное дело» (вспомним: «писатели – инженеры человеческих душ»), предлагает создавать «батальоны, бригады» писателей, таких как Золя, и посылать их для изучения американской действительности (вспомним бригадный метод в советской литературе 1930-х годов) [106] . Здесь обнаруживается не прямое влияние соцреализма на Вулфа, но логика самой постмодернистской риторики, которая противостоит абстрактности, экспериментальности и индивидуализму модернистского письма и поэтому требует поворота к инженерным и коллективистским метафорам [107] .
106
Ibid. P. 50–51, 55.
107
Более подробно эта тема параллелизма соцреалистической и постмодерной эстетики рассматривается в статье: Epstein M. Tom Wolfe and Social(ist) Realism. Common Knowledge, 1992. Vol. 1. No. 2. P. 147–160.
4. Идеологический
Постмодернизм расстается с большими идеологиями, по терминологии Жана-Франсуа Лиотара, «сверхповествованиями», претендующими на целостное мировоззрение, на объяснение всего (такими как христианство, марксизм, фрейдизм, традиционный либерализм), и переводит культуру в состояние идейной эклектики и фрагментарности. Казалось бы, это никак не сходится с фактом идеологического господства марксизма в СССР. Но дело в том, что советский марксизм, в отличие от «чистого», «классического» марксизма, до сих пор еще распространенного на Западе, является совершенно эклектической смесью самых разных идеологических элементов. Он вбирает в себя элементы просветительской, народнической, толстовской идеологии, с ее идеализацией простой и высокодуховной жизни трудящихся классов; славянофильской идеологии, с ее верой в превосходство русского (советского) народа над гнилой цивилизацией Запада; космистской, федоровской идеологии, с ее учением о власти труда, преобразующего законы природы и передающего во владение человека глубины космоса, и т. д. Именно потому, что формально марксизм стал правящей и единственно дозволенной идеологией в СССР, он, приспособляясь к различным обстоятельствам и нуждам борьбы за власть, вобрал в себя и «постмодернистски» смешал в себе множество других идеологий, которые на Западе оставались вполне отдельными, самостоятельными, модернистски нацеленными на защиту своей чистоты и исключительности.
В советских условиях правые и левые, патриоты и интернационалисты, консерваторы и либералы, экзистенциалисты и структуралисты, технократы и зеленые – все они находили в марксизме подтверждение и оправдание своим взглядам и сами притязали на то, чтобы быть подлинными марксистами. В результате советский марксизм стал первым и непревзойденным в истории образцом идеологического пастиша, эклектической смеси самых разнородных и кричаще-пестрых элементов, изнутри которых постепенно зрело ироническое сознание их несочетаемости, точнее, сочетаемости в новом, игровом измерении. Вполне постмодернистская ирония уже играла даже на лицах сколь-нибудь сообразительных официальных идеологов, которые с дозволенной ехидцей критиковали интернационалистов за то, что они недостаточно патриотичны, а патриотов за то, что они недостаточно интернациональны. И тем более эта ирония над идеологией – не только правящей, но идеологией вообще – была самой ходовой разменной монетой в кругу слегка диссидентской советской интеллигенции. В 1970–1980-е годы, когда на Западе интеллектуалы были еще смертельно серьезны в своих левых или правых симпатиях-антипатиях, когда они еще отстаивали верность своему модернистскому наследию, сражались за разные проекты рациональной переделки мира, в России уже полным ходом шла постмодернистская переоценка всех ценностей, концептуалистская игра со всеми известными идеологическими и культурными кодами. На Западе марксизм, несмотря на все свои структуралистские пересмотры, сохранил свою модернистскую природу, остался тем, чем он был и в начале XX века, – Проектом переделки мира, бросающим вызов христианскому проекту и всем другим «сверхповествованиям», которым сама свобода свободного мира позволяла сохранять их идентичность в открытом противостоянии друг другу. В СССР марксизм, благодаря своей вездесущности, стал всем и ничем – пародией на идеологическое мышление как таковое, грандиозным постмодернистским произведением в жанре «всеобъемлющей и всепобеждающей идеологии» [108] .
108
Подробнее о постмодернистских элементах в советском марксизме см.: Epstein М. Relativistic Patterns in Totalitarian Thinking: The Linguistic Games of Soviet Ideology // After the Future: The Paradoxes of Postmodernism and Contemporary Russian Culture. Amherst: Massachusetts University Press, 1995. P. 101–163; особенно в главе «Soviet Marxism in a Postmodernist Perspective». P. 153–161.
5. Критика метафизики. Диалектика и деконструкция
Общий философский враг коммунизма и постмодернизма – «метафизика», под которой понимается утверждение сверхчувственных и самотождественных начал бытия как реальной воплощенности идей, или «логосов», и возможности их чисто логического познания. Если в коммунистической теории метафизика критикуется посредством диалектики, то в постмодерной теории (постструктурализм) – посредством деконструкции. Можно определить деконструкцию как выявление неполноты и недостаточности любого рационального суждения, сведение всех означаемых, то есть разнообразных реалий, предметных и понятийных содержаний, в плоскость означающих, то есть слов, номинаций, – и свободную игру с этими знаками. Постмодернизм критикует метафизику присутствия, согласно которой знаки отсылают к чему-то стоящему за ними, к так называемой реальности. Считается, что они отсылают только к другим знакам, а вместо реальности следует мыслить скорее отсутствие или несбывшееся ожидание таковой, то есть область некоего зияния, бесконечной отсрочки всех означаемых, а следовательно, необоснованность самих понятий «подлинника», «происхождения», «истины».
Подобное разоблачение «метафизики присутствия», как ни странно, было свойственно и так называемой советской диалектике, с ее интуицией пустоты, открывающейся за круговращением знаков и номинаций. Диалектика советского марксизма – это совсем не то же самое, что гегелевская диалектика, которая предполагает историческую оправданность, «субстанциальность» как тезиса, так и антитезиса, которые в конечном счете объединяются в синтезе. Советская диалектика исходила из некоей скользящей, неуловимой, нулевой точки, которую невозможно было отождествить ни с какой последовательной позицией, но которая позволяла осудить
Советская идеология любила дискутировать со всеми теориями, приходящими с Запада: философскими, богословскими, социальными, историческими, литературными, даже космологическими. Каждую из них советская идеология обозначала как одностороннюю – «субъективистскую» или «объективистскую», «позитивистскую» или «иррациональную», «индивидуалистическую» или «деперсонализирующую» – и возвышалась над ними своей «диалектикой». Но эта диалектика не была, в гегелевском смысле, синтезом критикуемых теорий, то есть их приятием, снятием их односторонности и объединением на высшем уровне. Это была диалектика отбрасывания всех положительных теорий, обнаружения их тщетности, ложности, иллюзорности, притом что положительное их снятие так и не происходило.
Если проследить за движением этого диалектического вихря по советской истории и очертить пострадавшие от него зоны, то обнаружится, что не осталось практически ни одного положительного понятия, которое под тем или другим именем не было бы аннигилировано и выпотрошено с точки зрения «высшей диалектики». Даже святые для классического марксизма понятия подвергались аннигиляции: материализм – под именем «механистического», «вульгарного», «метафизического» материализма; интернационализм – под видом «левацкого загиба» и «безродного космополитизма»; пролетариат – под именем «рабочей оппозиции» и «пролеткульта»; коллективизм – под именем «стихийности», «уравниловки» и «обезлички»; наконец, сама диалектика – под именем «меньшинствующего идеализма», «гегельянства», «релятивизма», «эклектики» и т. д. Естественно, что еще большей аннигиляции подверглись противоположные, «антимарксистские» понятия: «идеализм», «национализм», «буржуазия», «индивидуализм», «метафизика» и т. д. [109]
109
О структуре советского идеологического языка с его оценочным круговращением и «деконструкцией» понятий см.: Эпштейн М. Идеология и язык. Построение модели и осмысление дискурса // Вопросы языкознания. М.: Наука, 1991. № 6. С. 19–33.
Поскольку диалектический вихрь втягивал и разрушал в себе абсолютно все понятия, остается предположить, что он исходил из некоего вакуума и нес в себе пустую, бешено вращающуюся воронку. И действительно, в «диалектической» борьбе против правого и левого уклонов, против троцкизма и бухаринщины, против бухаринщины и деборинщины, против волюнтаризма и ревизионизма не оставалось такого измеримого участка, на котором могла бы расположиться истина, – все располагалось либо слева, либо справа от нее, и сама она приобретала вид остро отточенного лезвия, с которым Андрей Платонов в «Котловане» сравнивает генеральную линию партии. Линия есть некая геометрическая абстракция, не имеющая физического измерения в мире. Но даже образ линии еще слишком спрямляет метод диалектического действия, придает ему позитивный характер, как если бы, не имея своей территории, он все-таки имел свой маршрут. Маршрута тоже не было, поскольку диалектические удары наносились одновременно и справа и слева, то есть место предполагаемой истины находилось не посредине, а нигде. Самым метким и сочным ударом считался «двойной апперкот», диалектическое обвинение в лево-правом уклоне, когда, например, самые отъявленные леваки-революционеры, рвущиеся в бой за всемирную коммуну, оказывались главными пособниками мировой буржуазии (ленинская книга «Детская болезнь „левизны“ в коммунизме» служила немеркнущим образцом тактики такого двойного боя). Поскольку удары наносились с двух противоположных сторон, главной жертвой оказывалась именно середина. Середина атаковалась даже еще более беспощадно, чем все крайности, поскольку она-то и могла претендовать на их диалектическое примирение.
Вот почему и Ленин, и Сталин, и Мао Цзэдун, и все их коммунистические единомышленники и последователи обрушивали самый неистовый гнев на центристов – «двурушников», которые хотели достичь компромисса между левыми и правыми, голосовали «обеими руками». Самым страшным преступлением с точки зрения такой диалектики был именно компромисс, то есть попытка синтеза или опосредования противоположностей. Идеализм и «метафизический» материализм подлежали осуждению как гибельные крайности, но тон этого осуждения был относительно выдержанным, хотя и суровым и безжалостным: с таких откровенно ложных теорий и взять нечего, они сами себя разоблачают. Зато самой яростной, захлебывающейся критике подвергались «претензии» занять «третью» позицию, над схваткой, построить мост или найти середину между двумя мировоззрениями. Кстати, Ленин и здесь остается непревзойденным учителем двойного боя, поскольку его основная философская книга «Материализм и эмпириокритицизм» (1908) обращает острие своей атаки как раз против философского центризма, против попытки найти «принципиальную координацию» между физическими и психическими, материальными и идеальными элементами опыта в центральном, опосредующем понятии самого «опыта», «опытного единства», эмпириомонизма. Борьба с крайностями не вызывала такого диалектического энтузиазма, как борьба с центризмом, в которой все правые и левые элементы тоталитарного мировоззрения объединялись как раз для уничтожения того, что единственно хотело и могло их объединить.
Таким образом, коммунистическая диалектика не просто аннигилировала все положительные понятия, которые в ее глазах оказывались односторонними и подлежали устранению уже в силу своей определенности (ведь любое определенное понятие имеет свою антитезу и, следовательно, попадает в категорию одностороннего, подлежащего снятию). Тоталитарная диалектика еще и уничтожала ту самую почву, на которой она сама должна была бы стоять, если бы односторонние понятия подлежали какому-то положительному снятию. Одновременно с крайностями, которые устранялись из предполагаемой точки центра, эта диалектика аннигилировала сам центр, опорную точку своего исхождения, и тем самым обнаруживала себя как техника пустотного мышления, своего рода марксистское «дао». «Не то, не то – и даже не то, что не то» – полнота беспредельно разверзшейся пустоты, которая нуждается в определенных понятиях лишь для того, чтобы демонстрировать их тщетность и иллюзорность.