Постоянство разума
Шрифт:
На крик Джудитты поспешили старик Каммеи и монахиня; четверо или пятеро, сколько их было, отвратительные в своем желании выглядеть сердобольными, они навалились на нее, делая что-то с ее лицом и окликая ее по имени. Прислонившись к стене между столом и окном, я издали наблюдал за ними, забывшими обо мне. Лори больше не было там, эта мысль, эта твердая уверенность позволила мне трезво и спокойно смотреть на случившееся, и я не страдал, прощаясь с ней. Это лицо на белых подушках, эти руки, соединенные на груди, не вызывали во мне глубокой скорби. Разве что соприкосновение со смертью оскорбляло меня. Все они опустились на колени. Луиджи стоял на одном колене, свесив брюхо до самого пола и вцепившись рукой в край кровати, как цеплялся несколько минут назад за меня, другой рукой он закрывал лицо,
С тех пор я не видел никого из ее родственников, за исключением отца. Он здоровается со мной, когда мы встречаемся, а встречаемся мы довольно часто, и я начинаю подозревать, что это происходит не случайно. Он предлагает мне выпить и иногда разрешает угостить его. Я помогаю ему заполнять карточки тотализатора, спрашиваю, по-прежнему ли хороши Торнезе и Чудо, на которых он ставил, когда я работал у него в типографии. Он увлекается, погружается в подробности – родословные, время, призы, каждый раз он порывается сказать мне что-то чего я не хочу слышать и всячески стараюсь ему показать это. Лишь однажды, потянувшись рукой к карману, он спросил: «У тебя есть ее фотография?» Я резко остановил его: «Нет, и она мне ни к чему. Я не нуждаюсь в портрете для того, чтобы помнить». Он согласился со мной, вздохнул. Я никогда не справляюсь у него о жене, о Джудитте и о Луиджи, и он знает, что никогда не должен произносить имя Лори.
То же самое с Милло. Он уважает мое молчание, и я благодарен ему за это.
Но было время, с конца апреля до начала лета, когда я неожиданно срывался – у станка, за чтением или на мотоцикле. Незримый ветер опустошал мой мозг, в превращенном в пустыню сознании возникал, постепенно его заполняя, образ Лори. Я видел ее лицо – и передо мной вехами нашей истории вставали то павильончик в Альтопашо, то «Красная лилия» или «Petit bois», то роща над Чинкуале, вспоминал я и вечер в лесу, там, где крепость и река, вечер, предвозвестивший конец нашей любви; и час ее зарождения: «О, извините, ради бога!» Лори то терлась носом о мой нос, то, больная, повелевала с каменным лицом: «Не смотри на меня!», то, бесконечно счастливая, показывала мне самолеты и стремглав бежала вниз по винтовой лестнице башни, на запущенный газон: «Ты пустишь меня за руль?» Или бежала на фоне морской дали, оглядываясь, спотыкаясь на мокром песке, или лежала под деревом или на диване в «берлоге»… Но все это не было приглашением поговорить на чистоту, скорее, она ждала, что я насильно заставлю ее высказаться. Она доводила меня до исступления, и я, будучи не в состоянии противопоставить ей ничего, кроме нервного напряжения, переживал ужасные минуты. Как в истории, рассказанной мне Мириам, так и в жизни людей, которых, помимо Лори, я когда-нибудь любил, начиная с Электры и кончая Дино, Бенито, Иванной, границу между правдой и ложью определяло что угодно, только не разум, и я бился об эту стену и никак не мог одолеть ее.
Я нашел в своем жизнелюбии, в своей молодости, конечно, и прежде всего в силе разума способность избежать жестокого соблазна – с головой уйти в воспоминания. Я опять стал бывать в баре на площади Далмации, в Народном доме, в клубе, в молочной на виа Витторио, снова увидев там тех, с кем меня никогда и ничто особенно не связывало, благодаря моей замкнутости, быть может, или тому, что мне было достаточно общества моих друзей. У бильярда, у музыкального автомата или в седле мотоцикла я замечал, что мы могли бы понять друг друга даже с кретином Корради, который устроил судилище над Бенито. По воскресеньям – танцы; появились девушки «очередного призыва»; я как будто пришел с войны и теперь открывал для себя прелести и тоску мирного времени… Армандо пекся о своем заведении, и из старой компании я встречал только Джо. Мы говорили с ним о «Гали», и он рассказывал, что у него, так же как и у меня в мастерской, бывали смены, когда ему доверяли «цинциннати» – но он-то работал на «Гали». Джо раньше, чем Милло, узнал: на «Гали» собираются взять новую порцию молодняка;
– А почему бы тебе не начать ходить в церковь? Отец Бонифаций не такой священник, как ты думаешь.
– Миллоски говорит то же самое.
– Ты побольше липни к своему Миллоски! Если будешь ждать Миллоски и Палату труда, смело покупай бинокль нашего производства и любуйся в него на «Гали».
– Когда я решу бить земные поклоны, непременно зайду к тебе за рекомендательным письмом.
– Оно тебе ни к чему: отец Бонифаций давным-давно знает тебя.
Я замолчал и не стал спрашивать, что и откуда было известно обо мне его доморощенному святому; раньше я пришел бы в бешенство от таких речей, а тут – ничего.
Мы заехали к Армандо, который на днях должен был жениться…
Религиозный обряд состоялся в церкви Сан-Стефано, где, правда, не было отца Бонифация – ему «помешали дела». А свадебный обед – в большом зале ресторана со сводчатым потолком, где когда-то разгуливали быки и стояли кормушки. Я сидел рядом с Джо. Дино не было.
– Не хотелось приглашать его после того вечера, – объяснил мне Армандо. – И потом, в Рифреди его больше никто не видит, он улетучился.
Иванна и Милло сидели рядом, на них было приятно смотреть: одетые, по словам Милло, «в парадную форму», они ухаживали друг за другом. Милло произнес тост, целую речь – выступать на митингах было для него привычным делом: он припомнил знаменитую лису и то время, когда мы, ребята, были «сорванцами». Вместо Венеции или Парижа молодые собирались ехать в Рим, потом в Неаполь и оттуда, на пароходе в Сиракузы и в Таор-мину, потому что дед и бабка Паолы были сицилийцами.
– Ну, как Таормина? – спросил я, когда они вернулись.
– Этого не опишешь, – ответила Паола. – Просто прелесть.
А Армандо:
– Очень красиво, и какие гостиницы! Обслуживание – на большой, но там так не поешь, как у нас.
Мне стало жаль его, и я рассмеялся, и этот смех лег печатью еще на одно воспоминание.
– Кстати, – сказал он, – «берлога» записана на мое имя. Пока мы пользовались ею вчетвером – я, ты, Дино и Бенито – она меня устраивала. А теперь я женился и должен отказаться от нее. Или ты перепишешь ее на себя?
Я ответил отрицательно и сказал, что он решил правильно.
Июнь был ужасный. Я искал компанию не только для развлечений, но чтобы доказать самому себе, что равновесие, которое я обретал, не имело ничего общего со смирением. Так же, как я заставил себя вернуться в клуб или привыкнуть на работе к обществу Форесто, я научился выслушивать с большим терпением ежевечерние жалобы Иванны. Беседуя, мы заново узнавали друг друга, что не часто, я думаю, случается между матерью и сыном. Тем самым мы постепенно оздоровили наши отношения. Наконец-то мы друзья… Быть может, поэтому и чувствуем мы себя, ужиная вместе, спокойными за нашу дружбу и более одинокими каждый в отдельности?
– Почему ты не решаешься выйти замуж за Милло? – спросил я на следующий день после свадьбы Армандо. – Одного твоего взгляда достаточно для того, чтобы он бросился к твоим ногам со всеми своими торжественными речами.
– А не слишком ли поздно? – ответила она, как бы размышляя вслух. – Не насмешим ли мы людей, и в первую очередь тебя?
– Люди наверняка до сих пор думают то же, что думал я, когда был мальчишкой.
Она покачала головой:
– Прошло слишком много времени. Если этому суждено было случиться, то в тот раз, у моря.
– Во всяком случае, неправда, будто ты его только уважаешь.
– Не знаю. Но иногда я с какой-то грустью смотрю на него.
– Почему? – я не понимал ее и хотел понять. – Потому, что он полысел, а ты помнишь его с пышными волосами?
– Может, и так, а ведь мы тоже были молодыми. И потом, кто знает, захочет ли он сейчас жениться на мне, ты действительно в этом уверен?
– Сколько тебе лет, мама?
– Тридцать семь. Ну и что? Я часто жалуюсь на это, но в зеркале вижу не только морщины. Я прекрасно знаю, что еще могу нравиться.