Потерянный разум
Шрифт:
Но ведь ни исторических условий, в которых вырабатывалась эта мера, ни реальных ограничений, в рамках которых здраво рассуждали в то время советские люди, социологи из АН СССР знать не знали и ведать не хотели. Об этом у них и речи нет, хотя бы в виде тени сомнения. Они уверены в своей убогой концепции, которой придали статус самостоятельной сущности: “Проведенный анализ позволяет предположить, что динамический когнитивный стереотип потребления сформирован в массовом сознании идеологией уравнительства и практикой минимальной дифференциации в оплате труда. По-видимому, сыграла свою роль также борьба с “вещизмом”…” (с. 59).
При таком подходе мы поневоле “не знали общества, в котором живем” — и не могли знать. Труды этих перестроечных социологов просто дышат ненавистью к традиционным культурным нормам
Прежде чем перейти к рассмотрению последствий этой идеологической работы “по повышению престижа благ и услуг”, замечу, что пренебрежение к традиционным (“эмпирическим”) культурным нормам носило во время перестройки принципиальный характер. Это — очень грубое нарушение норм научности, ибо дело науки — изучать то, “что есть”, а утверждать то, “что должно быть”, не входит в компетенцию науки, это дело политики и культуры, поскольку связано с утверждением нравственных ценностей, которые не поддаются обоснованию научными методами. Но в том, как ставили этот вопрос многие социологи и экономисты времен перестройки и реформы, наблюдается нарушение норм не только научности, но и вообще рациональности и даже обыденного здравого смысла.
В цитированной работе социологи завершают свои рассуждения о реакционной сущности непритязательности и уравнительности цитатой, которая якобы с очевидностью подтверждает их правоту: “Эмпирическое нормотворчество, являющееся исторически более ранним, чем теоретическое, тесно связано с обыденным сознанием, в котором социальная организация отражается без достаточно глубокого проникновения в сущность общественных процессов. Характерная особенность образования социальных норм на эмпирическом уровне — стихийный и внеинституциональный характер”157.
Какая самонадеянность! Свои убогие, вымученные на потребу очередной правящей группировке доктрины они называют “теорией”, а прошедшие длительный отбор в ходе реальной народной жизни культурные нормы — неглубокими и внеинституциональными. С этими их “теориями” мы и потерпели катастрофу, из-за них мы и “не знали общества, в котором живем”.
В этом — откат от норм рациональности, от установки Просвещения на беспристрастное интеллектуальное освоение реальности как необходимого этапа, предваряющего ее этическую (идеологическую) оценку. Этот откат — признак общего культурного кризиса индустриального общества. Как писал К.Лэш, “вырождение аналитической установки в массированное наступление на любые идеалы привело нашу культуру в плачевное состояние” (“Восстание элит”). У нас в ходе перестройки и реформы это проявилось в гипертрофированном виде.
Когда вспоминаешь дебаты в среде нашей интеллигенции начиная с 1960 г. (в тот год я, закончив досрочно счастливую студенческую юность, начал работать, дипломником, в исследовательской лаборатории в АН СССР и сразу окунулся в эти дебаты), то видно, как шло вызревало разделение образованных людей на две мировоззренчески очень различные группы. Все были настроены критически по отношению к советскому общественному строю, у всех кипел разум возмущенный.
Но люди одного типа относились к истории России как к родной истории, а к окружавшим их советским людям как родным людям — и они старались понять эту историю и этих людей, выявить истоки того, что казалось несуразным и больным, чтобы помочь излечиться. У самых радикальных в этой группе интеллигенции их критика была как нож хирурга (хотя и эти любящие интеллигенты в большинстве своем этим ножом не умели пользоваться).
В другой группе, даже у людей мягких, наша история была черным позорным пятном, и они совершенно не желали ее понять, они искали в ней слабые места, куда можно ударить. И критика была у них вовсе не инструментом лечения. Уже тогда удивляло в них “вырождение аналитической установки”, навыков и желания рефлексии. Они не раздумывали над болезнями советского общества, они собирали о нем разведывательную информацию, которую использовали во время перестройки как оружие. Но за прошедшее с 1960 г. время инструменты их мышления претерпели такую деградацию, что это потрясает. Я вспоминаю “друзей моих прекрасные черты”, из обеих этих групп, упорядочиваю запомнившиеся разговоры во времени — и удивляюсь тому, как год за годом тупели, становились короче и бессвязнее рассуждения воинствующих. Они как будто открыли простые истины, уверовали в них, и мышление стало им ни к чему, осталась одна страсть. Но сила их была в том, что эта страсть маскировалась под разум — они же имели статус интеллигентов, они были доктора наук и академики!
Как это произошло? И вот, изучая трактовку категории потребностей у Маркса, я натолкнулся на его кредо в структурно похожей ситуации и восхитился тому, как точно он выразил установки этой “второй группы” советской интеллигенции, которая и взяла верх во время перестройки. В январе 1844 г. Маркс закончил введение “К критике гегелевской философии права”, где и сформулировал нормативные методологические установки прогрессивного человека по отношению к истории, религии, культуре своего народа. Афоризмами из этой работы была и остается насыщена речь нашей хотя бы слегка гуманитарно эрудированной демократической интеллигенции. Можно сказать, в этой работе — ее мудрость.
В частности, Маркс в этой работе пишет о своей родине: “Война немецким порядкам! Непременно война! Эти порядки находятся ниже уровня истории, они ниже всякой критики, но они остаются объектом критики, подобно тому как преступник, находящийся ниже уровня человечности, остается объектом палача. В борьбе с ними критика является не страстью разума, она — разум страсти. Она — не анатомический нож, она — оружие. Её объект есть ее враг, которого она хочет не опровергнуть, а уничтожить. Ибо дух этих порядков уже опровергнут. Сами по себе они недостойны стать предметом размышления — они существуют как нечто столь же презренное, сколь и презираемое. Критике незачем выяснять своё отношение к этому предмету — она покончила с ним всякие счёты. Критика выступает уже не как самоцель, а только как средство. Ее основной пафос — негодование, ее основное дело — обличение”158.
Преобразование системы потребностей. Откуда же в советских (теперь антисоветских) обществоведах эта по-детски наивная и поджигательская ненависть именно к непритязательности советских людей (“неразвитости потребностей”)? От впитанного с “молоком истмата” евроцентризма, который без всяких методологических и психологических барьеров перекатился в их сознании в евроцентризм либерализма.
Объяснение того факта, что культуры, свободные от психоза потребительства, рассматриваются либо как отсталые, либо как тупиковые, английский историк экономики Т.Шанин видит в философских основаниях западной экономической науки (включая марксизм). Он пишет: “Эмпирические корни этой всеохватывающей эпистемологии современных обществ и экономик представляются достаточно ясными. Они лежат в романтизированной истории индустриализации, в представлении о беспредельных потребностях и их бесконечном удовлетворении с помощью все увеличивающихся богатств… С этим связывают воедино также силу науки, человеческое благополучие, всеобщее образование и индивидуальную свободу. Бесконечный многосложный подъем, величаемый Прогрессом, предполагает также быструю унификацию, универсализацию и стандартизацию окружающего мира. Все общества, как считается, движутся от разного рода несообразностей и неразумия к истинному, логичному и единообразному, отодвигая “на обочину” то, что не собирается следовать в общем потоке”159.