Потоп. Том 1
Шрифт:
Дальнейшие размышления прервал старый Кемлич; выйдя из кладовой, он сказал:
— Бумаги три листа, а перьев и чернил нет.
— Нет перьев? А птицы-то есть в лесу? Из ружья бы подстрелить.
— Ястреб тут у нас подбитый под сараем.
— Давай крыло, да поживее!
Таким горячим нетерпением звучал голос Кмицица, что Кемлич опрометью бросился вон. Через минуту он вернулся с ястребиным крылом. Кмициц вырвал из крыла маховое перо и стал чинить собственным кинжалом.
— Сойдет! — сказал он, рассматривая перо на свет. — Легче, однако, головы рубить с плеч, нежели перья чинить! А теперь чернил надо.
Он отвернул рукав, с силой уколол себя в руку и омочил перо в крови.
— Ступай, пан Кемлич, — сказал он, — оставь меня.
Старик вышел из хаты, а пан Анджей тотчас стал писать.
«Ясновельможный князь, отныне я тебе не слуга, ибо изменникам и отступникам я больше служить не хочу. А что
145
В частном порядке (лат.).
146
Здесь: силы, воинство (лат.).
P. S. Конфедератов, ясновельможный князь, ты не отравишь, ибо найдутся такие, что, переходя со службы сатане на службу богу, упредят их, дабы ни в Орле, ни в Заблудове они пива не пили».
Кмициц вскочил с места и заходил по хате. Лицо его горело, собственное письмо распалило рыцаря, как огонь. Было это письмо как бы манифестом, которым он объявлял войну Радзивиллам, и в эту минуту он ощутил в себе небывалую силу и готов был хоть сейчас стать лицом к лицу с могущественным родом, который потрясал всей державой. Он, простой шляхтич, простой рыцарь, он изгнанник, преследуемый законом, ниоткуда не ждавший помощи и так всем досадивший, что его всюду почитали недругом, он, воитель, недавно потерпевший поражение, ощущал сейчас в себе такую силу, что как бы пророческим оком видел уже падение князей Януша и Богуслава и свою победу. Как будет он вести войну, где найдет союзников, каким образом победит — этого он не знал; более того, — не задумывался над этим. Он только глубоко верил, что делает то, что должен делать, что закон и справедливость, а стало быть, и бог на его стороне. Это наполняло его безграничной, беспредельной верой. На душе у него стало много легче. Как бы новые страны открывались перед ним. Вскочить только в седло и мчаться туда, и достигнет он почета, славы и Оленьки.
«Волос у нее не упадет с головы, — повторял он себе с лихорадочной радостью, — письма ее уберегут! Будет гетман стеречь ее, как зеницу ока, как стерег бы я сам! Вот как избыл я беду! Червь я ничтожный, но убоятся они моего жала».
Вдруг его словно озарило:
«А что, если и ей написать? Гонец, который повезет письмо гетману, может тайно вручить письмо и ей. Как же не послать ей весточку о том, что порвал я с Радзивиллами, что иду искать другой службы?»
Эта мысль очень ему сразу пришлась по душе. Уколов еще раз себя в руку, он обмакнул перо и начал писать: «Оленька, я уже не слуга Радзивиллам, ибо прозрел наконец…»
Но тут он остановился, подумал с минуту времени, а потом сказал себе: «Отныне пусть свидетельствуют за меня не слова, но дела, не стану я писать ей!»
И он порвал лист бумаги.
Вместо этого на третьем листе написал Володыёвскому следующее короткое послание:
«Милостивый пан полковник! Нижеподписавшийся друг остерегает тебя: будьте со всеми полковниками начеку. Были от гетмана письма князю Богуславу и пану Гарасимовичу об том, чтобы вас отравить или велеть мужикам поубивать вас на постое. Гарасимовича нет, он с князем Богуславом в Пруссию уехал, в Тильзит; но такой приказ может быть и у прочих управителей. Берегитесь же их, ничего от них не принимайте и по ночам не спите без стражи. Знаю доподлинно, что гетман в скором времени выйдет с войском в поход на вас, ждет он только легкой конницы, коей полторы тысячи сабель должен прислать генерал де ла Гарди. Смотрите тогда, чтоб не застигнул он вас врасплох и не истребил поодиночке. А лучше всего пошлите верных людей к пану витебскому воеводе, дабы он поскорее приехал самолично и принял над всеми вами начальство. Доброжелатель дает вам совет, верьте ему! А покуда держитесь все вместе и хоругви поближе ставьте на постой, чтоб могли они прийти друг другу на помощь. У гетмана конницы мало, только драгун горсть да еще людей Кмицица, но те ненадежны. Самого Кмицица нет, его гетман услал с другим делом, ибо, сдается, больше ему не доверяет. Да и не такой Кмициц изменник, как молва об нем идет, обманут он только. Поручаю вас господу богу.
Пан Анджей не захотел подписаться собственным именем, полагая, что оно может пробудить лишь неприязнь, а главное, недоверие. «Коль разумеют они, — думал он, — что лучше для них уходить от гетмана, а не двигать все силы навстречу ему, тогда, увидев мое имя, заподозрят тотчас, что я с умыслом советую им собрать вместе все хоругви, чтобы гетман мог покончить с ними одним ударом, подумают, что это новая хитрость, а какого-то Бабинича скорее послушаются».
Бабиничем пан Анджей назвался по местечку Бабиничи, лежавшему неподалеку от Орши и с прадедовских времен принадлежавшему Кмицицам.
Заключив послание робкими словами в свою защиту, он снова утешился при мысли о том, что оказывает первую услугу не только Володыёвскому и его друзьям, но и всем полковникам, которые не пожелали ради Радзивилла предать отчизну. Чувствовал он, что нитка на том не оборвется. Положение, в которое он попал, было и вправду тяжелым, прямо-таки отчаянным, а ведь вот же нашлось какое-то средство, какой-то выход, узкая какая-то тропа, которая может вывести его на дорогу.
Теперь, когда он как будто уберег Оленьку от мести князя воеводы, а конфедератов от неожиданного нападения, задался он вопросом, что же ему самому делать.
Он порвал с изменниками, сжег свои корабли, хотел теперь служить отчизне, принести на алтарь ее силы, здоровье, жизнь, но как это сделать? Что предпринять? К чему приложить руку?
И снова ему подумалось:
«Пойти к конфедератам…»
Но что, если они не примут его, если объявят изменником и срубят голову с плеч или, что еще горше, прогонят с позором?
— Уж лучше пусть голову срубят! — воскликнул пан Анджей, сгорая от стыда и собственного унижения. — Сдается, легче спасать Оленьку, легче спасать конфедератов, нежели свое собственное доброе имя.
Вот когда можно было впасть в отчаяние.
Но снова закипела юношеская его душа.
— Да разве не могу я учинять набеги на шведов, как учинял на Хованского? — сказал он себе. — Соберу ватагу, буду нападать на них, жечь, рубить. Мне это не впервой! Никто не дал им отпора, а я дам, покуда не придет такая минута, что вся Речь Посполитая будет вопрошать, как вопрошала когда-то Литва: кто этот молодец, что сам один смело идет в логово льва? Тогда сниму я шапку и скажу: «Поглядите, вот он я, Кмициц!»
И такая жгучая жажда ратных трудов охватила его, что он хотел выбежать из хаты, приказать Кемличам с их челядью и своим людям садиться по коням и трогаться в путь.
Но не успел он дойти до двери, как почувствовал, будто кто в грудь его толкнул и отбросил назад от порога. Он остановился посреди хаты и смотрел в изумлении.
— Как? Ужели этим не искуплю я своей вины?
И он снова стал говорить со своею совестью.
«В чем же тут искупление? — вопрошала совесть. — Нет, иное тут что-то надобно!» — «Что же?» — вопрошал Кмициц. «Чем же еще можешь ты искупить вину, если не тяжкою, беззаветною службой, честною и чистою, как слеза? Разве это служба — собрать ватагу бездельников и вихрем носиться с нею по полям и лесам? Разве не потому тебе этого хочется, что пахнет тебе драка, как собаке жареное мясо? Ведь не служба это, а забава, не война, а масленичное гулянье, не защита отчизны, а разбой! Ты ходил так на Хованского и чего же добился? Разбойнички, что рыскают по лесам, тоже готовы нападать на шведские отряды, а откуда тебе взять иных людей? Ты не будешь давать покоя шведам, но и обывателям не дашь покоя, навлечешь на них месть врага, и чего же достигнешь? Не вину искупить хочешь ты, глупец, а уйти от трудов!»