Потрет женщины в разные годы
Шрифт:
Температура воздуха двадцать пять, температура воды двадцать один, гласили вставные бумажные карточки в оконцах на деревянной доске, вывешенной на приземистом, длинном строении раздевалок. Кира вошла в воду – у самого берега она была куда теплее этих двадцати одного, теплая до невозможного, песок здесь намыло малюсенькими твердыми дюнами, и это ребристое, словно стиральная доска, дно щекотало ступни.
Глубина начиналась метров за сто, у красных, сваренных из толстого листового железа буев, с хлюпаньем воды об их гулко-пустые тела и лязгом якорной цепи покачивавшихся на мелкой, неторопливой волне. Кира затаила дыхание, легла, разбросав руки в стороны, лицом в воду, – в желтовато-зеленой переливающейся мгле видно было начало цепи, терявшейся
Вода здесь, на глубине, была уже не такая теплая, как у берега, но тело быстро привыкло к ней, холода не чувствовалось и не хотелось выходить. Пахломов ждал Киру на берегу, возле взятых им напрокат надувного матраса и шезлонга, он не пробовал пойти вместе с нею, и она была ему благодарна за это – ей хотелось быть одной.
Отсюда, от буя, ей виден был весь пляж, узкой желтой полосой тянувшийся по кромке залива, два корпуса раздевалок с коричневыми дверями индивидуальных кабинок, домик проката; прибрежный сосновый лес прижимал местами узкую полоску песка почти к самой воде, но местами отступал довольно далеко, и эти отступы казались залысинами в его мшисто-зеленых лохмах. Наконец Кира вышла из воды, накинула на плечи махровое полотенце и промокнула концом его волосы.
– Ну как? – спросил Пахломов. приподнимаясь на матрасе и опуская к кончику носа темные очки. Он уже был красный, и Кира сказала ему: «Сгорите», – но он отмахнулся: «Я всегда так. Но не облезаю, проверено». – Ну так как? – переспросил он.
– Хорошо, – ответила она и посмотрела на него насмешливо-выжидательным взглядом: волосы были мокрые, с них капало, и она хотела, чтобы он понял – не надо глядеть на нее.
Она взяла сухой купальник и пошла к красной, сваренной из таких же металлических листов, как буй, кабинке переодеваться. Ей было неудобно и стыдно делать это – кабинка доставала лишь до плечей и была открытой снизу, Пахломов мог видеть и, наверное, видел, как она переступает ногами, наклоняет голову, и, значит, догадывался, что она делает; ей было стыдно именно перед ним: то, что она переодевалась почти на глазах у него, единственного знакомого среди тысяч людей, заполнивших пляж, – это протягивало, казалось ей, между ними какую-то нить, связывало их невидимым чем-то, она как бы дозволяла Пахломову иметь на нее больше прав, чем он мог. Кира злилась на него и ругала себя, что, поддавшись непонятному чувству опеки, захотела вчера помочь ему – «Помогла на свою голову», – но вышла из кабинки, – он уже стоял с ракетками и воланом для бадминтона в руках, она взяла у него ракетку, приняла летящий на нее волан, ударила – и чувство стыда исчезло.
У Пахломова было сухое, поджарое тело спортсмена, да она и видела, что он спортсмен, – по тому, как он прыгал, гася немыслимо высокие «свечи», как бросался в прыжке на землю, поднимая явно загубленный ею мяч. Она невольно сравнивала его с Николаем, и сравнение оказывалось не в пользу мужа, – Николай был огрузлее, тяжелее, тридцать ему исполнялось осенью, а у него уже намечался живот.
– Сергей, сколько вам лет? – крикнула она.
– О-опля! – взял он в прыжке боковой мяч, встал и смахнул рукой песок с ноги. – А сколько нужно?
– Сколько не жалко! – крикнула она, следя за неустойчивым, колеблющимся полетом волана в жарком, выбеленном солнцем небе.
– Так мне и ста не жалко.
Кира села на песок, показывая, как ей смешно.
– С вами не заскучаешь.
Белый шарик волана, подрагивая оперением, мягко шлепнулся в песок воэле нее, и Кира вдруг поняла, что ей ведь и действительно не скучно с ним, и было бы бог знает как тоскливо, не окажись его сегодня рядом: соседки по комнатам – две старые дряблые дамы, обе с собаками, и на море ходят только по утрам, когда можно, не опасаясь штрафа, искупать своих бульдожин…
В четыре часа они собрались уходить. Когда в металлической коробке кабинки Кира снимала с себя купальник, стряхивала ладонью песок со ступней, чтобы надеть босоножки, она вновь испытала острое чувство стыда и неловкости, но оно было мимолетно, и она не заметила, как оно прошло.
В парке Кадриорга стояла благоговейная музейная тишина, дорожки сухо скрипели под ногами белыми камешками.
Мальчик и девочка лет восьми кормили грецкими орехами белку. Белка брала с рук. Мальчик разбивал орехи кирпичом, белка от хруста скорлупы испуганно вспархивала по дереву до развилки ветвей, но дальше не шла, замирала, свесив вниз пушистый хвост, оглядывалась и вдруг стремглав бросалась к девочке, которая протягивала к ней руку с кусочками ореха, осторожно тянулась к ладони и, сняв корм молниеносным движением языка, снова вспархивала к развилке.
Они зашли во дворец, походили по его гулким прохладным залам, смотреть во дворце практически оказалось нечего, разве что красив был мозаичный, натертый до лакового блеска паркет, – и вновь по той же просторной, чудовищно широкой лестнице, словно в бельэтаж должны были въезжать в карете, запряженной тройкой, спустились вниз. Табличка у входа, не прочитанная ими прежде, сообщала, что в кладке стен дворца есть три кирпича, положенные лично Петром Первым, и они оставлены неоштукатуренными. В табличке говорилось, где находятся эти три кирпича, но они обошли дворец несколько раз, пока увидели их. Слой штукатурки был толстый, сантиметров в десять, и аккуратное, перевернутой буквой «т» отверстие в ней производило впечатление какой-то фальши, обмана, невозможности того события, подтверждать которое ему надлежало, – таким аккуратным, правильным оно выглядело; но все же, напрягшись, можно было на секунду проникнуться ощущением, что три эти подкрашенные, четко отграниченные друг от друга прямоугольника – история.
– Пойдемте пообедаем, – сказал Пахломов.
Они спустились с холма, миновали фонтан и вышли к двухэтажному стеклянному зданию кафе, выстроенному у входа в парк. У дверей уже собрался небольшой хвост – начинался вечерний, послепляжный наплыв, – и Кира решила поехать к себе, зайдя по дороге в магазин, но тут дверь открылась, и швейцар, выпустив группу отобедавших, стал впускать очередь и рукой показал Кире с Пахломовым, собиравшимся уходить: всех пропущу, всех.
Лопасти вентилятора под потолком гнали по залу свежий, холодивший лицо ветерок. Задернутые белыми шторамн окна не пропускали солнце, но света было много, и Кире, сидевшей спиной к окнам, казалось, что свет растворен в самом воздухе.
Официантка принесла вино. Пахломов налил и себе и Кире, но она не стала пить – после вина ее часто тянуло в сон, и то, что она вдруг начнет зевать, будет сидеть перед Пахломовым с осоловевшими глазами, неожиданно испугало ее. «Ну и подумаешь, зевать буду!» – сказала она себе, но что-то мешало ей переступить через желание показать ему себя лучшую. Принесли обед, и опять она поймала себя на том, что старается есть красиво, не наклоняет к тарелке голову, следит, чтобы с ложки не капало, и не посмела взять кусок курицы рукой, а потыкала, потыкала вилкой, не получилось – так и оставила. «Да что такое?» – спросила себя Кира, но, спрашивая, знала ответ, и лишь хитрила перед самой собой, обманывала себя, спрашивая…
Пришли музыканты, опробовали инструменты, настроили – и грянули «Очи черные».
– Можно? – Пахломов взял ее за запястье, она молча кивнула, и так они и шли к свободному от столов пространству, где уже танцевало несколько пар, – рука ее была полусогнута, словно бы он держал ее под локоть, но на самом деле рука его была на ее запястье.
– Почему вы молчите? – спросила она, и каждое слово давалось с таким трудом, словно замшелый, сто лет на одном месте пролежавший булыжник выворачивала из земли.