Потрошитель человеческих душ
Шрифт:
В начале девятого он был на Петровке. Дежурный поздоровался с Гуровым за руку и повел его в дальний коридор. Открылась одна из дверей, куда помещали задержанных для выяснения личности, доставленных для допросов из СИЗО. Татьяна сидела на лавке и смотрела в стену. Девушку откровенно трясло.
— Вы что? — с угрозой спросил Гуров. — Не следите за задержанными? А если у нее приступ, если эпилептический припадок?
Он подошел к Татьяне и присел рядом. Хотелось найти какие-то слова, какие-то интонации, как-то по-особому все объяснить. А как? Как сказать человеку, что ты не все помнишь из своей жизни. А в те минуты, которые не помнишь,
Татьяна вдруг повернула голову и посмотрела на Гурова.
— Дядя Лева, что со мной?
— Ты больна девочка, понимаешь?
— Меня не вылечили? Не получилось? Я где-то была, куда-то опять ушла или уехала?
— Угу, — кивнул Гуров. — Мне тебя очень жалко, моя хорошая, но тебе придется серьезно лечиться.
— В психушке?
— В клинике! В специализированной клинике. И дай-то бог, получить тебе туда направление…
Что он мог еще сказать? Мог только пожелать, чтобы Татьяну признали невменяемой, чтобы ее просто положили на принудительное лечение. По крайней мере, оттуда она может когда-нибудь выйти, там ее может навещать отец. И как же тяжело разговаривать с девушкой, называть ее «моя хорошая», когда знаешь, что на ее руках кровь как минимум пяти человек. Надо очень долго проработать в полиции, и не просто в полиции, а именно в уголовном розыске, чтобы уметь увидеть человека даже не в человеке. И эта девочка не монстр, она…
— Ты не бойся, Таня, — погладил Гуров девушку по голове. — Я тебя отвезу к врачам, тебя посмотрят, подумают…
— А Лозовский?
— И с ним посоветуются. Тебе назначат лечение. Положат в уютную белую палату, где будет тихо и спокойно. Тебя будут лечить.
— Дядя Лева, а где папа? — вдруг вскинулась Татьяна и схватила Гурова за руку.
— Приедет твой папа. Я позвоню, и он приедет.
Гуров погладил ее по руке и вдруг ощутил что-то влажное. Он поднял ладонь — на ней яркой полоской алела кровь. Так вот откуда, вот что значили эти капельки на платках. У основания большого пальца правой руки он увидел не совсем зажившие болячки. Сейчас они снова были растерзаны. До какой же степени она должна чувствовать непонятное напряжение, чтобы впиваться в собственную ладонь ногтями? А потом… а потом окровавленный платок летел туда, где уже ничего изменить было нельзя. Приходило после этого успокоение?
Борис Моисеевич Лозовский вышел в коридор, вытирая пот со лба. Вид у профессора был утомленный и несколько сконфуженный. Гуров понял это и, опустив глаза, спросил:
— Ну, каково будет мнение консилиума?
— Да однозначное, Лев Иванович! Тут и говорить не о чем. Девочка, конечно, невменяема, она, конечно же, периодически впадает в состояние полной потери контроля над собой, над сознанием. Это очевидно. Боюсь, что просветление теперь наступит не скоро.
— Может, это и к лучшему, — пробормотал Гуров. — Не скоро она узнает, что с ней происходило, не скоро оценит всю ситуацию.
— С этой точки зрения, конечно, гуманнее держать девушку в состоянии неведения, и для лечения полезнее. Только вот… Лев Иванович, пойдемте куда-нибудь присядем.
Они вышли на улицу. Гуров показал в сторону пруда:
— Вон спортшкола «Тринта». Там есть буфет, можем дернуть по чашечке кофе. А что вы сказали насчет «только вот…»?
— Только вот удастся ли вывести ее из этого состояния, — продолжил Лозовский свою мысль. — Срам-то какой! И как я опозорился!
— Вы же говорили, что мозг человека — штука сложная.
— Говорил! Но я же специалист. Вот вы, если проглядите преступника, вам будет стыдно как специалисту? То-то же. А с Татьяной мне теперь многое понятно. Первое, эта история с братиком, она вполне объяснима. И причина помутнения рассудка у нее лежит далеко в детстве. А история с лечением от наркомании лишь усугубление процесса. Видимо, она в детстве чувствовала себя ущемленной в родительской любви. И… удар качелей по голове. Там лежит раздвоение, борьба с самой собой. Одна ее половинка старалась быть хорошей девочкой, а во второй ее половинке копились раздражение и злость. И чем лучше, добрее, послушнее была первая половинка, тем хуже становилась вторая, скрытая от чужих глаз. Она второе «я» культивировала с детства.
— Хотелось бы мне заглянуть в ее несчастную головку, — вздохнул Гуров. — Как там все сложилось и повернулось в эту страшную сторону? Как, с какими мыслями она толкала людей в пропасть?
— Наверное, это самая мрачная ее часть, Лев Иванович. Еще мрачнее, чем стихи. Она видит перед собой олицетворение детских страхов, детской обиды. Мы с вами представить не можем, какого напряжения внутри у нее это достигло. Видимо, образовалась критическая масса, и она не могла ничего иного сделать ни с собой, ни с объектом неприязни. Только столкнуть, убрать, туда, хоть куда. Это как граната, извините, в руках обезьяны.
— Да уж! Граната мощная. А что мне теперь с ее отцом делать? Ему не меньше помощь нужна, чем ей.
— Что, совсем плох?
— Он мой школьный друг, я знаю его тысячу лет, а вчера посмотрел и не узнал. Он постарел почти до неузнаваемости. И как объяснить ему, что, как это ни больно и ни неприятно, я должен был это сделать. Ведь погибали невинные люди, и Татьяну нужно было остановить. Мне ее жаль чисто по-человечески. Но, Борис Моисеевич! Люди гибли, ни в чем не повинные люди. Тот старик актер, у которого была любимая внучка, которого помнили и любили зрители. А девушка в метро? А тот успешный менеджер по продажам, что упал в котлован? Он копил на хорошую машину, он строил планы на жизнь. С этим как быть, как объяснить моему однокласснику?
— У каждого человека есть свое второе «я», — философски заметил профессор.
— «Я», — повторил Гуров. — Татьяна этим местоимением подписывала свои стихотворения. Выбрала себе это псевдонимом. Местоимение… Вместо имени.
— Да-да. Я когда там, на консилиуме, прочел ее стихи, коллегам многое стало понятно. Это же рвалось изнутри, это же нашептывало второе «я».
— Знаете, Борис Моисеевич, а ведь буквально в тот день, когда Татьяна пропала в последний раз, она успела начать новое, последнее стихотворение. Мне почему-то кажется, что оно именно последнее. Что-то с ней должно было случиться после этого. Хотите, прочитаю?
Гуров вытащил из внутреннего кармана пиджака листок бумаги и стал читать:
Оборванных нитей связать невозможно,
Знакомые лица так трудно забыть.
Во тьму отпуская себя осторожно,
Мне хочется боль как прощенье испить.
Уйду, и останется тень на портьере,
Уйду, и исчезнет мой голос в ночи.
То будешь мурлыкать ты ласковым зверем,