Повелитель теней: Повести, рассказы
Шрифт:
— Удивительная реакция… Я давно уж заметил: все великие ученые мстительны. У вас просто крупные уши, посмотрите, наконец, в зеркало. А с позиций гиперреализма, они, наоборот, маловаты… да вы сами только что говорили…
Глянул в зеркало Иван Харитоныч — и там тоже ослиные уши. Ужас, ужас!
— Нет, голубчик, нельзя, нельзя… я вам денег не заплачу.
— Это будет приятно: мое лучшее полотно останется у меня… Разве в крайней нужде продам кому-нибудь… Удивительно, что при вашей эрудиции вы не оценили его новизны. Забывая на мгновение скромность, я
Вздохнул Иван Харитоныч, повторил про себя название для дальнейшего употребления и примирился с супрематическим реализмом. Да что там ослиные уши, говорят, даже у градоначальника клюв, как у филина, и ничего — начальствует.
Беспокойство, однако, осталось, и у первого же из учеников, посетившего его на дому, спросил Иван Харитоныч:
— Да вот, кстати, портрет… тебе не кажется… гм… трактовка ушей необычной?
— Это полотно — веха в живописи, — тараторит ученик без запинки, — а уши — в рамках гиперреализма это нормально!
— Учишь вас, учишь, все без толку, — ласково ворчит Иван Харитоныч, — гиперреализм устарел, пора знать реализм супрематический. Впрочем, ты молодец, пора тебе подумать о диссертации.
И никто из видавших портрет не признался, какие он видит уши. Ибо хорошо знали в институте, что с Иван Харитонычем шутки плохи.
Только раз, во время ночного радения, выпучилась пузырями начинка.
— Пфф! — сказала. — Ослиные уши! — рассмеялись пузыри и полопались.
А потом в подземелье, в бетонных шкафах, перекатывались атомные бомбы на полках и, толкая друг друга, хихикали:
— А вы слышали? Слышали новость? У нашего папочки отрос хвостовик!
Давно это было. Верный древней привычке, упорхнул из болота Птерикс.
Жив еще Начинка-для-атомной-бомбы. Спит ночами под бесценным своим портретом, и из черных глубин супрематического реализма слушают демоны, хорошо ли дышит Иван Харитоныч.
А в весенние белые ночи, на рассвете, ни с того ни с сего вдруг откроется люк на Невском проспекте и вылезет из него осьминог в треуголке. Повращает глазами-блюдцами и спешит прочь скорее. Из другого же люка за ним — со свистками — два осьминога в фуражках.
Шлепают они по асфальту, поднимаются на присосках по стенам, плюхаются через ограды в клумбы, ныряют в люки и опять вылезают наружу. Никогда не устанет осьминог в треуголке, никогда не отстанут осьминоги в фуражках.
Археологи
Молодой император У Ито много времени уделял древностям. Как же так? Жил себе молодой человек в самое что ни есть допотопное время и уже — увлекался древностями! На Руси о таком читать даже как-то обидно.
Петербург был дитя скороспелое, нынче звали бы его вундеркиндом. Поднялся он в своей колыбельке на белых ножках колонн, глянул вниз, в холодную быструю воду, и сказал, увидав отражение:
— Ах, как я молод!
А потом протянул ручонку и говорит:
— Хочу древностей.
Умилился царь-нянька до слез:
— Ай-ай, красавчик! Быть тебе третьим Римом! — и пишет указ: отовсюду свозить древности.
Вот уж скоро тому триста лет, состарился город, сморщился, перепачкался заводской копотью, паутиною проводов затянулся — а нет-нет да и шамкнет беззубой челюстью:
— А ведь я… это… как его… молод… и все еще люблю древности…
И стекаются к нам до сих пор всякие старинные вещи, и от каждой тянется ниточка в земли чужие, диковинные, и во времена давние, для простого человека немыслимые. Возьмите любой музей — там этих нитей столько, что они уже сплелись в паутину, и ловит она, паутина, не мух, но души людские.
Не мертва паутина, поют ее нити, играют, и те, кто попался в нее, повинуются ее голосам.
От зеркал пустоты, из черных пространств, из тьмы спящей и тьмы играющей, чьи волны для сильных — забава, а слабым — погибель, я, сильнейший из сильных, из отважных отважный, крепкой нитью протянутый сквозь семь нижних миров, опоясавший их и скрепляющий, я, сгибающий острие моей воли лишь по зову великой Игры, путями ее иду к вам. К вам иду, мои родичи, давно меня ждущие, к вам иду, мои дети, давно без меня сиротеющие, начинаю нелегкий путь.
Играет, поет паутина, заманивает добычу.
Вот по залу идет девушка, деловито идет, не глядя, плавно огибает витрины, — видно, что здесь, в музее, не случайный она посетитель.
Неожиданно останавливается и глядит выжидательно на витрину у стенки, словно шорох оттуда послышался, затем медленно и рассеянно, как бы силясь что-то припомнить, подходит к витрине.
А поблизости, у окна, молодой человек с блокнотом, обернувшись на звук шагов, начинает глазеть на девушку. Вдруг спохватывается, это же неприлично, и пытается отвернуться, но глаза его не желают слушаться и по-прежнему глядят на нее.
Она чувствует его взгляд, пожимает зябко плечами и склоняется над витриной, что-то рассматривает.
Что ты горбишься, девушка, над холодным твердым стеклом? Распрямись, улыбнись ему, пусть увидит, что ты привлекательна, что груди твои упруги, а бедра выпуклы, пусть подойдет и возьмет тебя за руку!
Она хмурится: что за глупости нынче лезут мне в голову…
Не глазей так на женщину, мальчик — что павлин, перед тобой будет важничать. Хватай ее, держи крепче и неси скорей куда хочешь — сначала она будет кусаться, а потом обнимет тебя!
Улыбается тихо юноша: вот была бы потеха… трудно даже представить…
Скользит карандаш по бумаге, рисует ее профиль в блокноте… я давно, давно ее знаю… как сделать, чтоб она узнала меня… что она там рассматривает… что-то зеленое, странное… а ведь есть какая-то нить между нею, этой штукой и мной, треугольник… интересно, она это чувствует?..
Скользит карандаш по бумаге, рисует мягкие волосы.
— Как не стыдно, без спросу? Покажите сейчас же! — Взгляд сердитый, но голос добрый. — О, да вы недурно рисуете… это точно я, — снова хмурится, — но все равно, без спросу рисовать — безобразие! — Ей становится самой вдруг смешно, и она с трудом подавляет улыбку.