Повесть о детстве
Шрифт:
Митрий прервал чтение и строго осадил его:
– Микита Вуколыч, не греши, не обрывай слова божия... не нарушай "стояния"...
Но Микитушка только усмехнулся и укоризненно закачал головой. Сначала он как будто послушался Митрия, но потом время от времени все тверже и громче говорил фразу за фразой:
– Для человека одно любо-дорого - красть, обирать, стяжать, отнять чужое, обидеть... И выходит: на крови, на слезах, на муках молитва-то. И не молитва выходит, а лжа.
Значит, правда в молитве не нуждается. Зачем правде молитва?
– Микита Вуколыч, не кощунствуй!
– опять оборвал его Митрий.
– Старый ты человек, о грехах надо думать.
В
Перепалка продолжалась и в то время, когда Иванка Архипов гнусаво читал псалмы, а Митрий Степаныч стоял сбоку налоя и перебирал лестовку. Когда нужно было ему произносить обычный возглас: "За молитв святых отец наших)4, он не забывал об этой своей обязанности, а потом опять совестил Микитушку. Но старик был непоколебим и ловил Стоднева на слове:
– Лжу изрек, Митрий Степаныч. Каждое твое слово - лжа. И лжа вся твоя жизнь. Любовь к богу и людям. Гм...
лжа! Как же я могу любить бога и людей, ежели сам себя не люблю? И все это прикрываем молитвой: "дух же целомудрия и любви даруй ми, рабу твоему... и еже не осуждати брата моего..." А любви-то не хочешь, а брата осуждаешь.
У тебя не любовь, а злое соделанье: ищешь, кого бы обмануть, ограбить, обездолить. Привечаешь, как благодетель рабов: из бедности богатство жмешь... Вот оно, соделанье!
А потом по миру пускаешь, на слезы и горе. Вот ты шелковый хитон надел и зовешь, как фарисей, к прощению обид. А ведь лжа! Никто не прощает обид и не может прощать. А все от стяжания. Откажись народ от двора и скота своего, трудись сообча - и греха не будет.
– Все грешны, Микита Вуколыч. Все на Страшном судище будем, - смиренно отвечал Стоднев.
– И каждый по достатку своему богу служит. Овому - талан, овому - два.
А твою ересь миряне осудят. И не будет тебе места во храме нашего согласия, и отвернутся от твоей погани все, и отвергнут будешь, как блудник и смутитель.
Микитушка трясся от смеха и говорил угрожающе: - Горе тебе, фарисей и книжник, ежели не соблюдаешь заповеди: любите врагов ваших и обижающих вас... Ты весь во лжи, и лжи своей не избыть тебе. Без лжи нет бытия. Вот и веру свою возглашаешь, - а во что веруешь? В то веруешь, что недостижимо. Вера твоя от жизни отрицается.
Не града ты взыскуещь, а лжу. Взыскание града не верой повелевается, а правдой и совестью. Не грози: не угроза ты мне и не судья. Я сам себе судья и взыскатель. А ты суди себя за Петруху, за брата - обидел брата своего. Это совесть твоя, Митрий Степаныч: горит она перед тобой неугасимо. Придет час, ты и его, Петруху-то, сгубишь. Брата со свету сведешь, а совесть-то не погасишь. Нет!
Служба шла по своему чину: Иванка Архипов читал длиннейшие кафизмы, миряне стояли в молитвенном окоченении, перебирая лестовки, горели золотыми огоньками восковые свечи. Было душно и угпрно от густого ладана.
В разных местах в тесной толпе кто-то сокрушенно вздыхал, кто-то простужеино кашлял, кряхтели старухи. И сдержанные голоса Микитушки и Митрия Степаныча как будто не тревожили никого и не нарушали строгой чинности богослужения, точно это были далекие голоса улицы, суетно живущей непрерывными заботами дня, Но я видел, что мужики лукаво ухмылялись, прикрываясь подростками, или шептались с хитрым блеском в глазах. Только дедушка Фома, который радел о суровом и немом порядке "стояния", гневно посматривал на Микитушку и ворчал:
– Согрииихом и бсззаконовахом, прости господи! Ты бы, Микпта Вуколыч, побоялся бога. Можно ли в "стоянии"
волькичагь? Не потерпит господь - рога отшибет.
– Рога скотине даны, Фома Селиворотыч, да и то для защиты. А скотина не знает ни правды, ни лжи. А что сказано? "Не миp несу, но меч".
Митрий Степаныч бесился и, бледный, с судорогами в лице, замолкал, истово припечатывая двуперстием свое смирение.
– Блаженны есте егда поносят вам...
Микитушка трясся от немого смеха, лицо его с горячими, пронзительными глазами, со строгой бородой, с добродушными лучами морщинок около глаз было гордо сознанием правоты и силы. Дедушка смущенно замолкал и пятился назад от греховного собадзкз. Ни одно "стояние"
не обходилось без обличений Микитушки. И в эти постные дни, в перерыве томительных "стояний", Митрий Степаныч однажды торжественно заявил, властно обводя глазами людей, которые сидели и на лавках и на полу, отдыхая:
– Во имя отца и сына и святого духа, ради сохранения нашей общины и пресечения соблазнов и смут, Микиту Вуколыча, впавшего в ересь, потребно отлучить от согласия, как шелудивую овцу, которая заражает все стадо.
Спорить с Митр нем Стодневым, наставником и вероучителем, никто не отважился. Кое-кто улизнул, многие смотрели на свои валенки и кряхтели, многие, крепко зажатые в кулаке Стоднева, подобострастно поддакнули. Микитушка был извергнут из стада смиренных овец. Это событие произошло в его отсутствие.
Историю с братом Стодкева, Петром, я знал хорошо: ее обсуждали у нас в семье и жалели Петра. Старик Степан Стоднев умер в одночасье не дома, а где-то в волжских степях, когда гнал гурт овец в Саратов. Умер он на руках Петруши. Отец не успел выразить своей воли, и Митрий Степаныч все хозяйство - пятистенный дом, каменные кладовые, амбары, сенпицы и деньги прибрал к рукам, отделил от себя Петра, недавно женатого: купил ему избу на той стороне, в верхнем порядке, на крутом яру, дал ему лошадь, корову, сколько-то ржи на прокормление, семена - и больше ничего. Петр устроил буйство: выбил все стекла в окнах, переломал столы, стулья. Его связали соседи и отвели в волость, за четыре версты, где его посадили в жигулевку. Оттуда он пришел веселый, с гармонью в руках, в обнимку с Филькой Сусиным. Оба были высокие, здоровенные парни, силачи, оба "лобовые". У обоих только что появлялся пух на щеках. Филька слыл за простодушного верзилу, а Петр был весельчаком, разбитным и лукавым парнем, мастером на все руки - и хорошим столяром, и искусным скорописцем, и переписчиком старинных книг, и художником (им переписан для моленной Пролог и украшен "лицами" в красках - иллюстрациями). Он был лучший гармонист, не уступал Горохову, но не мог перещеголять его бисерными саратовскими "переборами". Даже женатый, он не пропускал ни одного хоровода, ни одной посиделки. Без него и веселье было не в веселье, и пляс не в пляс, и игры не в игры.
Он зажил в своей избе с работящей женой и не жаловался. И если шабры заходили к нему и советовали судиться с Митрием, он беззаботно отшучивался:
– А пускай богатеет. Я сам богаче его: сила есть, сноровка есть, здоровья ХЕЯГИТ. Я все могу на зеленом лугу.
К брату он больше не заходил, но и не мстил ему, а когда встречался разговаривал с ним легко и беззлобно. Он никогда не бил жену, открыто ласкал ее, называл по имениотчеству - Лукерья Васильевна. До тяжелой работы не допускал, а когда она забеременела, оберегал ее. Поразил он всех необычным, невиданным в селе отношением к ней - по праздникам прогуливался с ней под ручку. Сначала все дивовались и глазели на них из окон, - по селу стали судачить: