Повесть о двух городах
Шрифт:
Обосновавшись в Лондоне, он не тешил себя мечтами о легкой жизни, о том, что ему все будет доставаться даром: с такими мечтами он бы ничего не добился. Он хотел работать — и нашел себе работу, делал ее добросовестно и старался приносить пользу. Этим и объяснялся его успех.
Он часто ездил в Кембридж, где занимался со студентами, преподавая им как бы контрабандой живой европейский язык, вместо латинского и греческого, которыми их, по программе, обильно снабжали через университетскую таможню. Но постоянным местом его жительства был Лондон.
С тех давних пор, как в раю царило вечное лето, и до наших дней, когда большую часть года зима сковывает отверженные богом широты, мужчине предопределено судьбой — любить женщину; не избежал
Он полюбил Люси Манетт с того дня, когда ждал, что ему вот-вот вынесут смертный приговор. Никогда в жизни он еще не испытывал такого чувства, какое охватило его, когда он услышал ее нежный, участливый голос, никогда в жизни не видел он ничего более прекрасного, чем это милое личико, глядевшее на него с таким состраданием, — на него, стоявшего на краю готовой могилы. Но он все еще не решался сказать ей о своем чувстве. Уже год минул с тех пор, как совершилось убийство в замке — сотни миль пыльных дорог, бурные волны морские отделяли его от родового гнезда, и сам замок с его толстыми каменными стенами превратился для него в какой-то смутный сон, — а он все еще ни единым словом не обмолвился ей о своем чувстве.
Наверно, для этого были какие-то серьезные причины, с которыми ему приходилось считаться. Стоял опять погожий летний день; Дарней только что вернулся из Кембриджа в Лондон и направился в тихий тупичок в Сохо; он решил открыть свою тайну доктору Манетту. День клонился к вечеру, Дарней знал, что Люси сейчас нет дома, она в этот час обычно уходила гулять с мисс Просс.
Доктор читал в кресле у окна. Прежняя неистощимая энергия, которая некогда помогла ему вытерпеть такие страшные муки, хотя она же и заставляла его чувствовать их еще острее, постепенно вернулась к нему. Теперь это снова был необыкновенно деятельный человек, который умел добиваться своей цели, твердо, решительно, неутомимо. Правда, на него иногда находили приступы какого-то странного беспокойства, как в ту пору, когда он еще только что приходил в себя; но это случалось не так часто и последнее время почти не повторялось.
Он много работал, спал мало, однако не чувствовал усталости и всегда был в прекрасном расположении духа. Увидев входившего Дарнея, доктор отложил книгу и протянул ему руку.
— Чарльз Дарней! Раз видеть вас. А мы уже несколько дней ждем, что вы вот-вот появитесь. Вчера у нас были мистер Страйвер и Сидни Картон, и оба удивлялись, куда это вы запропастились.
— Премного обязан им, что они так интересуются мной, — довольно сухо по отношению к своим приятелям отвечал Дарней и горячо пожал руку доктора Манетта. — Мисс Манетт…
— Прекрасно себя чувствует, — поспешил ответить доктор, видя, что Дарней запнулся, — и будет тоже очень рада, что вы, наконец, появились снова. Она по каким-то домашним делам ушла ненадолго, скоро вернется.
— Я, доктор Маннет, знал, что ее нет дома. Я хотел поговорить с вами без нее. Наступило молчание.
— Да? — вымолвил, наконец, доктор с явным усилием. — Берите стул, садитесь, пожалуйста, давайте поговорим.
Дарней пододвинул стул, сел, но приступить к разговору было для него, видимо, не так просто.
— Доктор Манетт, — наконец, начал он, — вот уже почти полтора года я чувствую себя у вас и доме своим, близким человеком, — это для меня большое счастье, и я смею надеяться, что, если я позволю себе быть с вами откровенным, это не покажется вам…
Доктор внезапно поднял руку и остановил его. На несколько секунд рука его словно замерла в воздухе; потом он медленно опустил ее и сказал:
— Вы хотите говорить со мной о Люси?
— Да.
— Мне очень трудно говорить о ней с кем бы то ни было. Мне очень трудно продолжать этот разговор с вами, Чарльз Дарней, и особенно в таком тоне…
— Я говорю о ней с глубочайшим уважением, с благоговением, с безграничной, восторженной любовью, доктор Манетт.
Отец ответил не сразу — с минуту длилось молчание.
— Я верю вам, —
Он сказал это через силу, и так очевидно было его нежелание продолжать разговор, что Чарльз Дарней заколебался.
— Вы разрешаете мне продолжать, сэр?
Опять молчание.
— Хорошо, продолжайте.
— Вы, конечно, понимаете, о чем я хочу говорить, но если бы вы позволили мне открыть вам все, что я передумал и перечувствовал, мои опасения, страхи и надежды, все, что так долго заставляло меня скрывать мое чувство, вы бы поняли, насколько это для меня серьезно. Дорогой доктор Манетт, я люблю вашу дочь, глубоко, самозабвенно, самой преданной беззаветной любовью. И это на всю жизнь, это настоящая любовь, какая, может быть, даже не всем выпадает на долю. Вы, доктор Манетт, вы сами любили… Пусть ваше прежнее чувство подскажет вам…
Доктор сидел отвернувшись, опустив глаза, но тут, словно пытаясь удержать Дарнея, он опять поднял руку:
— Нет, нет, сэр, только не это! — вскричал он. — Не надо! Умоляю вас. Ни слова больше!
Это был такой душераздирающий крик, что, даже когда доктор уже смолк, Дарнею все еще казалось, что он слышит этот вопль, полный нестерпимой муки. А вытянутая рука, повисшая в воздухе, судорожно вздрагивала, словно умоляя его молчать. И Дарней, не смея проронить ни слова, молчал.
— Простите меня, — тихо вымолвил доктор после длительного молчания. — Я понимаю вас, я не сомневаюсь, что вы любите Люси. Я верю вам.
Он повернулся к Дарнею, но не поднял глаз и ни разу не взглянул на него. Он сидел, опершись на руку, и седые волосы свесились ему на лицо.
— Вы говорили с Люси?
— Нет.
— И не писали ей?
— Нет, ни разу.
— Не буду кривить душой и притворяться, что я не замечаю вашей самоотверженной сдержанности, не чувствую вашего исключительно бережного отношения к отцу. Отец благодарит вас.
И он, не поднимая глаз, пожал ему руку.
— Я знаю, — робко и почтительно заговорил Дарней, — да и как можно не знать, видя вас вместе изо дня в день, что ваша привязанность друг к другу — это нечто до такой степени необычайное, трогательное, что могло возникнуть только в необычайных, исключительных обстоятельствах, и что такую привязанность, такую близость между отцом и дочерью вряд ли можно увидеть в другой семье, даже при самых тесных отношениях между родителями и детьми. Я знаю, дорогой доктор Манетт, и как же мне этого не знать! — что в ее любви к вам, в ее нежной заботливости, которою она старается вас окружить, как взрослая преданная дочь, столько детского обожания, детской веры! Оттого ли, что в младенчестве она была лишена отца, она теперь привязалась к вам со всей пылкостью юной души, преданной, верной, со всей доверчивой откровенностью чувств невинного детского сердца. Я знаю, что вы теперь на всю жизнь окружены в ее глазах таким ореолом, как если бы возвратились к ней с того света. Я знаю, что, когда она обнимает вас, прильнув к вашей груди, все чувства ее принадлежат вам, она ваша всей душой — ребенка, девочки и взрослой женщины; она любит вас всем своим существом, она любит и видит в вас и свою матушку в юности, и вас в молодости, и свою матушку, убитую горем, и вас в эти долгие годы жестокого испытания, и вас, милостью неба снова воспрянувшего к жизни. Все это я знаю с того самого дня, когда я впервые переступил порог вашего дома.
Отец сидел молча, опустив голову. Только учащенное дыхание выдавало его волнение, больше он ничем не обнаруживал его.
— Дорогой доктор Манетт, все это я знаю с тех пор, как знаю вас; видя ее и вас в этом священном ореоле, я не позволял себе говорить, я крепился и терпел, терпел, пока хватало человеческих сил. Я сознавал и теперь сознаю, что осмелиться нарушить это священное единение признанием в любви, даже такой любви, как моя, это значит посягнуть на ваши чувства, задеть их чем-то менее достойным и возвышенным. Но я люблю. Бог мне свидетель, я люблю ее!