Повесть о сестре
Шрифт:
Чтобы не будить Мартынова, мы притворили двери и ушли наверх к Кате. Иногда я спускался и слушал: Мартынов спал.
— Как это ужасно, Костя!
— Да; и это я виноват. У него запой кончился, я знаю. Если бы я не выдумал этой глупости…
— Может быть, теперь он выспится, и все пройдет. Но он такой самолюбивый, будет мучиться.
— Он в тебя влюблен, Катя, и это хуже всего. Я боюсь, что он опять запьет, просто уж — от обиды. Как его удержать — право, не пойму.
Катя сказала задумчиво:
— Странная любовь… Разве от любви пьют?
—
— Вот то-то. А все-таки что же с ним делать?
— Попробуй, когда он проснется, с ним поговорить, утешь его, скажи, что это все пустяки, что он болен.
— Я попробую…
Мартынов спал уже часа три-четыре. Мы не знали, нужно ли его будить, уложить в постель, или оставить так. Пожалуй, будет лучше, если я увезу его домой, — воздух может оказаться ему полезным.
Я еще раз спустился вниз и заглянул в комнату.
Диван был пуст. Мартынов исчез. В передней я нашел его фуражку, но пальто не было.
Я оставался у сестры до позднего вечера, думая, что Мартынов может вернуться. К ночи, захватив его фуражку, я уехал домой. Отворила мне заспанная Марья Ивановна. От нее я узнал, что Мартынов домой не возвращался.
Вечером, дома
Я сижу у стола, зубрю курс гражданского права и думаю о том, какой я все-таки хороший: не пьяница, давно не играл на биллиарде, во второй половине месяца еще имею в кармане семь рублей и прочитал сегодня двадцать страниц гражданского права. Пересчитываю: ну, не двадцать, а все-таки шестнадцать.
Мартынов лежит в своей комнате на постели совершенно трезвый. После печального путешествия в Сокольники он пропадал два дня, и где он был — я так и не знаю. Он явился домой поутру, усталый, бледный, пришибленный, в чужой потасканной штатской шляпе с большими полями; теперь вторые сутки он отлеживается и со мной не разговаривает, только говорит: «Спасибо, Костя», — когда я ставлю перед ним стакан чая и тарелочку с хлебом и колбасой. Да еще, когда я попробовал спросить: «Ну что, Мартынов, плохо?» — он посмотрел удивленно и ответил:
— Нет, почему же? Ничего.
Но пора бы и заговорить Мартынову!
Вообще пора бы остепениться. Учебный год кончается, скоро экзамены, на улицах уже появились лотки с мочеными яблоками. Лично я побаиваюсь гражданского права — у нас Кассо [18] !
Начинает смеркаться. Слышу, как Мартынов встал и умывается.
— Погулять не пойдем, Мартынов?
Он входит, садится на мою постель и смотрит на меня молчаливо и задумчиво, как нездешний. Положительно — пора Мартынову заговорить!
18
Кассо Лев Аристидович (1865–1914) — известный юрист, министр просвещения Российской империи (1910–1914).
Пока
— Скажи, Костя, очень гадко это вышло?
— Что?
— Ну, ты знаешь что. Там, у королевы…
— Да, нехорошо, конечно.
Он, помолчав, продолжает:
— Больше уж не увижу ее.
— Вот чепуха. Как не увидишь? Поедем к ней в воскресенье — и все.
— Нет, больше не увижу.
— Это я был виноват, Мартынов, ты меня прости.
— Чем ты виноват? Нет, брат, тут дело сложное… то есть не сложное, а совсем простое.
Хорошо все-таки, что Мартынов заговорил! Теперь понемногу неприятное забудется.
Мы вышли вместе, друзьями, чтобы прогуляться по улицам, посмотреть, как опускается вечер и зажигаются фонари. На нашей улице, на знаменитой Грачевке, пусто; ее жизнь оживляется к ночи: начинают работать притоны, появляются бойкие девицы и молодые люди с шарфами на шее. Прошли Сретенку и Лубянку, миновали Китай-город, вошли в кремлевские ворота — нечаянно как-то, не условившись. Было сумеречно, вечер предвесенний, воздух в Кремле чист, холодок приятен. Остановились взглянуть, как зажигаются огни в Замоскворечье. И тут Мартынов сказал мне:
— Вот ведь как тут хорошо и красиво. И на душе мир, и умирать не хочется.
Никогда не говорил Мартынов таких слов и таким особенным тоном! Я покосился на него с удивлением. А он продолжал:
— Одно слово — Москва! Как я, бывало, мечтал о Москве да о Кремле, когда жил в нашей глуши. Вот, думаю, только бы попасть в Москву — а там уж все само станется. И буду я не таков, каким был. Ты, верно, тоже о Москве мечтал?
— Ну, еще бы!
— Вот и попали в Москву. Вот и в Москве.
Помолчали. И опять он заговорил:
— Мой батька, когда жив был… он был священником в селе, и был у него дьякон, оба тоже выпивали… бывало, сидят вечером перед бутылкой, закусывают только огурцами и все считают: пристань такая-то, пересадка, опять пристань… это они будто едут в Москву и на каждой остановке пьют. И как доезжали до Пьяного Бора — сразу по три рюмки, и дальше уж, бывало, и не едут. Оба от вина сгорели. А вот мой брат, он совсем не пьет, удержался; и все отцовское наследье мне досталось.
— Ты тоже удержись, Мартынов.
— Что? Да… А видишь, Костя, вон там, правее моста, загорелся зеленый огонек… Аптека там, что ли? И в воде отражается. Хороша наша Москва, Бог с ней! Ты любишь ее?
— Люблю, как же ее не любить?
— Да, как ее не любить, ежели она — Москва! Ну, Костя, пойдем.
Когда шли мы обратно, Мартынов смотрел по сторонам: и на маковки храмов, и на все здания, в сумерках серые, и на Царь-пушку, и на темнеющее небо — точно видел все впервые по-настоящему, то ли здоровался, то ли прощался. Расстались мы с ним на Лубянской площади: мне нужно было пройти на Покровку к знакомым. Когда расставались, он сказал как-то смущенно и будто равнодушно: