Повесть о смерти
Шрифт:
Во время завтрака хозяин предлагал туристам плоские дорожные бутылочки с коньяком, уверяя, что хорошего коньяку они больше в дороге нигде до самой Вены не достанут. «Все во всём врут, вот и он», — думал Лейден. Венец сказал, что в таком случае надо захватить с собой побольше, и долго шутил с хозяином, расплачиваясь. «И у тебя умрет от холеры жена, или сам заболеешь, перестанешь отпускать вицы», — почти с ненавистью думал Константин Платонович (впрочем он и сам купил коньяк). В зал из кухни вошла странно одетая, молодая, хорошенькая девушка, верно дочь хозяина, остановилась в середине комнаты, глядя на гостей с улыбкой, и, когда установилась тишина, запела «Санта Лучиа». Эту песню часто пела Ольга Ивановна тоже по итальянски, хотя итальянского языка не знала. Константин Платонович вдруг вспомнил, что уходил от ее пения в свою комнату. У него выступили слезы. Когда молодая итальянка, всё так же улыбаясь, подошла к нему, он положил на тарелочку золотой. Она взглянула на него изумленно, вспыхнула от радости и спросила, не прикажет ли синьор спеть что-либо еще. «Нет, не надо… Вы мне доставили большую радость», — сказал он и почувствовал жалость и нежность к этому молодому жизнерадостному существу, которое тоже умрет, как умерла Оля, как умрет он сам.
Дилижанс отходил через час. Пассажиры пошли погулять: хозяин хвалил какой-то Ausflug [104]
104
Прогулка (нем.)
Опять, как по дороге из Киева в Константинополь, он стал думать, к а к узнала бы Лиля об его смерти, как установили бы его личность, как и кому сообщили бы. „Становится как будто дорожной привычкой!..“ Думал о Тициановом Неизвестном, и в путаных противоречивых мыслях тот у него смешивался со страшным дервишем, замаливавшем пляской грехи. „У него грехи были не такие! А мой не в том, что я ей „изменил“, это и изменой назвать нельзя. Но я любил ее недостаточно, недолюбил!.. Кроме нее, не любил никого… Что же теперь остается, что остается? Ничего. Ровно ничего! Доживать свой век в Киеве. И может быть, „друзья“ — я их терпеть не могу, а они этого не знают, — друзья еще будут говорить, что мне следовало бы жениться вторым браком. И сам Тятенька будет „незаметно“ сводить меня с какой-нибудь Софьей Никандровной, а „друзьям“ будет объяснять, что я ведь еще не старик, что мне нельзя жить без жены, — он скажет: „без дамочки“ — и что сама Олечка его на это благословила бы, — „а то Костя совсем сошел бы с ума“… Да и вправду, если бы его письмо пришло днем раньше, то та, проклятая, отложила бы свой отъезд в Париж, и обсуждала бы со мной известие и говорила бы: „Что-ж, это ничаво“, и старалась бы меня утешить, а про себя думала бы, что можно было бы меня на себе женить, да еще стоит ли? А я думал бы, что надо ее задушить своими руками, но не задушил бы. И это только настоящих Би-Шаров, графов Герардо делла Герардеска так любят Монны Бианкины. Но Олечка и была донна Бианкина, и сон был „вещий“, и я должен встретиться, нельзя не встретиться с ней снова! Нет рая, и очень, очень скоро сгорит, навсегда сгорит прут, и по своему, по непредвиденному, метнутся кости в руках Случая, и вдруг послышатся бегущие шаги… Да, мир вертится между любовью, скукой и сумасшествием“…
Пассажиры собрались, хозяин, лакеи, певица вышли их проводить. Веселый кондуктор вскочил на козлы, что-то радостно прокричал, дилижанс тронулся. Венец угощал соседей коньяком из стаканчика, всякий раз тщательно вытирая его салфеточкой. Лейден пил прямо из горлышка своей бутылочки. Соседи деликатно старались на него не смотреть. Быть может, венец признал его сумасшедшим, — если вообще, по своей жизнерадостности, верил в существование сумасшедших. Люди смели разговаривать, и это действовало на Константина Платоновича так, как верно действует на погруженного в музыку пианиста кашлянье и чиханье в зале.
На ночь они остановились в другой гостинице, которая очень походила на первую, да и называлась тоже как-то так, под якобы поэтическую старину. Гостиница была переполнена и пассажиров размещали по два, по три человека в комнате. Лейден за двойную плату добился того, что его поместили на диване в крошечной гостиной, — быть может, и другие пассажиры не очень желали остаться наедине с этим странным человеком. Он лег на диван не раздеваясь, только снял сапоги, расстегнул воротник и тотчас, не погасив длинной восковой свечи, задремал. Снилось ему что-то бессвязное, вздорное, даже незапоминаемое. Повторялось непонятное слово „румалетие“. За этой степенью сна наступила вторая степень, начальная степень пробуждения, — еще казалось, что снившееся слово имеет какой-то смысл, надо только понять в чем дело. Затем он проснулся совершенно: „Какое „румалетие“?“
Лейден почувствовал, что больше не заснет. Вспомнил о коньяке, встал, достал бутылочку и допил всё до дна. В несессере лежала книга, недавно купленная им во Флоренции, — неизвестного философа Артура Шопенгауера. Он купил эту книгу, вместе с разными хрониками и новеллами, потому, что она его заинтересовала странным названием „Мир как воля и представление“, а в оглавлении была глава „О смерти“: „Ueber den Tod“, — всё касающееся смерти, он всегда приобретал и читал. В немецком тексте ему бросилась в глаза отпечатанная другим шрифтом цитата на французском языке: „Je nе sais pas се que с'est que la vie eternelle, mais celle-ci est une mauvaise plaisanterie“ [105] . „Да, да, вот это так!“ — подумал он и стал читать.
105
«Не знаю, что такое вечная жизнь, но эта — дурная шутка».
Никогда, ни одна книга на него не производила такого впечатления. „Где же до него Платону? По сравнению с этим, „Федон“ детская болтовня! Кто это? Как я никогда о нем не слышал?“ Иногда он откладывал книгу, опять думал о том, к а к умирала Оля, плакал и, с облегчением от слез, возвращался к книге: „Wie“ wird man sagen, „das Beharren des blossen Staubes, der rohen Materie, sollte als eine Fortdauer unsers Wesens angesehen werden?“ — Oho! Kennt ihr denn diesen Staub? Wisst ihr, was er ist und was er vermag? Lernt ihn kennen, ehe ihr ihn verachtet. Diese Materie, die jetzt als Staub und Asche daliegt, wird bald, im Wasser aufgelost, als Krystall ausschiessen, wird als Metall glanzen, wird dann elektrische Funken spruhen, wird mittelst ihrer galvanischen Spannung eine Kraft aussern, welche die fastesten Verbindungen zersetzend, Erden zu Metallen reduziert; ja, sie wird von selbst sich zu Pflanze und Thier gestalten und aus ihrem geheimnissvollen Schoss jenes Leben entwickeln, von dessen Verlust ihr in eurer Beschranktheit so angstlich besorgt seid. Ist nun, als eine solche Materie fortzudauern, so ganz und gar nichts?» [106]
106
"Спросят: как можно рассматривать упорство простой пыли, грубой материи как продолжение нашего бытия?
– Ого! Знаете ли вы эту пыль? Знаете ли вы, что это такое и что она может? Сначала познайте ее, прежде чем презирать. Эта материя, которая лежит сейчас перед вами как пыль и пепел, если ее растворить в воде, то вскоре обернется кристаллом, будет сверкать как металл и испускать электрические искры, будет, посредством гальванического напряжения, проявлять силу, которая, разлагая простейшие соединения, превратит землю в металлы; да, она сама обернется растением и животным и ее таинственное лоно породит ту жизнь, потери которой вы в ограниченности вашей так страшитесь. Так что же - продлить существование такой материи - это совершенно ничего не значит?" (пер. с нем. С.М.Гуревича)
«Нет, для меня такое ее бессмертие именно ganz und gar nichts! Правда, он видит в этом только сравнение, тень». Лейден понимал, что и в чисто-литературном отношении эта почти непереводимая страница необыкновенно хороша. «Но что мне в кристаллах и гальванических токах! Этот человек открещивается от материализма, а ведь тут всё-таки материалистический взгляд, он и сам прекрасно это понимает. Очевидно, он ничего, ни одного довода, не хочет оставить неиспользованным. Однако, если в нас вечно низшее, грубое, материя, то как можно утверждать, что исчезнет, бесследно исчезнет, высшее! В основе его рассуждения лежит то, что каждый человек — печальная ошибка природы, „ein specieller Irrtum, Fehltriff, etwas das besser nicht ware“ [107] . Я теперь с этим согласен, но какое же тут утешение, что бы он ни говорил? Так, так, по общему мнению, со смертью исчезаю я, а мир остается; в действительности же мир исчезает, а остается мое внутреннее зерно. Где же гарантия? Спинозовское „Sentimus nos aeternos esse“ [108] ? А вот что же мне делать, если у меня этого чувства нет? Бессмертие», — сказал себе Константин Платонович, — «может быть только у каждого свое: у меня одно, у этого венца другое, у той дамы третье. Надо найти какой-то свой выход. Этот философ мне его дать не может. Он гениальный человек, но через его мысли надо пройти, чтобы прийти к своим. Что ж, я пережил свою мать, пережил друзей молодости, я даже почти никогда больше о них не думаю. Правда, что они все вместе в сравнении с женой! И как же я могу теперь создавать для себя какую-то новую жизнь, прикидываясь, будто делаю это для Лили?».
107
"Ошибка, ложный шаг, нечто, чего лучше не было бы" (нем.)
108
"Ощущаем себя бессмертными" (лат.)
В последний раз веселый кондуктор протрубил перед конечной остановкой. Он вручил подорожную пожилому австрийскому чиновнику с черно-желтым шнурком и с медалью, шутил, стаскивал вещи, болтал с носильщиками и извозчиками. Пассажиры проверяли чемоданы, потягивались, прощались, выражали надежду снова когда-нибудь встретиться. Кондуктор получил с них на чай и на прощанье посоветовал поменьше гулять по главным улицам.
— Почему? Почему? — спрашивали его.
Кондуктор приложил палец ко рту.
— Революция! — весело сказал он. — Говорят, сегодня уберут старого князя!
— Меттерниха? Да быть не может.
— Blodsinn! Was fallt ihm ein! [109] — сказал венец, изумленно подняв брови. — У нас в Вене никогда ничего не происходит. Какая там революция!
— Вероятно, вздор! Князь здесь диктатор тридцать с лишним лет, он никогда не уйдет, — сказал пассажир-швейцарец. Кондуктор лукаво усмехнулся и убежал.
— «Какая еще революция?» — спросил себя Лейден. Он и забыл о революции во Франции. В самом деле около станции дилижансов происходило что-то необычное. Пробегавший по улице человек вдруг по французски запел «Марсельезу»; впрочем тотчас осекся, так как на него все изумленно глядели. Константин Платонович вошел в контору. Чиновник с медалью на его вопрос о билете в Львов угрюмо ответил, что дилижанс уходит в Лемберг через четыре часа и что мест сколько угодно.
109
Чепуха! Что это ему пришло в голову! (нем.)