Повесть о смерти
Шрифт:
Утром 23 июня парижане, особенно те, что жили на окраинах города, еще ничего о восстании не знали. Только на следующий день в газетах появились о нем сведения. Статья «Constitutionnel» начиналась словами: «Странный бунт сегодня залил кровью Париж». Сообщалось, что главные бои идут около моста Сен-Мишель. Легче всего было преграждать баррикадами многочисленные узенькие улицы города. Однако, ожесточенный бой велся и на широкой площади Пантеона. Она была окружена большими, существующими и по сей день зданиями; вели же к ней со всех сторон узкие, часто кривые улицы. На них тотчас появились баррикады. Из мостовой вырывались камни. Опрокидывались омнибусы и телеги. Повстанцы захватывали соседние дома. Вооруженные силы правительства подходили к площади с разных сторон.
V
Du hast gehofft, dein Lohn ist abgetragen,
Dein Glaube war dein zugewognes Gluck [131] .
В
131
«Ты взял мечты — ты принял награжденье, — Ты веру взял — она твой клад». (Перевод Г. Данилевского).
Он с усмешкой вспомнил давний разговор с каким- то крайним революционером, озлобленным, циничным человеком (о нем говорили худо). Тот доказывал, что кража у богатого человека должна считаться бесспорным логическим выводом из их учения, — простым восстановлением социальной справедливости: «У него миллионы, да еще нажитые способами, нечестными даже с их точки зрения; но их так называемые служители закона старательно закрывают на это глаза. А я порядочный человек, я хочу работать, но мне работы не дают, и я голодаю. Поэтому я имею право у него отобрать деньги силой или тайком. Наши теоретики либо брезгливо отмалчиваются от такого вывода, либо прибегают к разным умственным выкрутасам — „нецелесообразно“, „бесполезно“ и т. д., — либо просто боятся попасть в тюрьму, да еще без героического ореола. Зато если отбирание чужой „собственности“ происходит в массовом порядке, тогда это для них, разумеется, совершенно другое дело: тогда это революция. Что они понимают? Между коллективным революционным действием и личным по существу разницы не больше, чем, например, между красным вином и белым: кто любит красное, кто белое, когда нет одного, пьют другое». — Виер тогда слушал очень неодобрительно. Теперь это расуж- дение казалось ему логически неопровержимым. Всё же он, невольно улыбаясь, представлял себе, как бы он пошел воровать или грабить. «Конечно, скорее умер бы с голоду!»
У него были знакомые, которые охотно ссудили бы его небольшой суммой, но он никогда ни у кого взаймы денег не брал. «А напоследок менять правила не стоит. Да и что теперь думать о безденежье, даже о голоде? Если дом горит в стужу, люди выскакивают на улицу не думая о простуде».
Почти весь день 22 июня он провел то на улицах, то в разных cabinets de lecture [132] , где читал газстгл. Выйдя под вечер, он встретил знакомого, — рабочего Пьера,
которого в свое время встречал у Бланки. Тот очень торопился, но остановился на минуту, крепко пожал ему руку и вполголоса сказал, что завтра начнется восстание. Виер ахнул.
132
читальнях (фр.)
Завтра? Ты знаешь наверное? — спросил он. Там, где они встречались, людям полагалось быть на ты, как в братское, Робеспьеровское время. Но как те революционеры, что уцелели после Террора, понемногу смущенно вернулись к «вы», так и некоторые единомышленники Виера с неловкостью чувствовали, что и им пора бы это сделать: братство явно не выходило. Самому же Виеру оно не очень удавалось и вначале.
Наверное. Наконец, дело решится. Мы готовы на всё. Многих завтра не досчитаемся. Но мы знаем, за что идем на смерть, — сказал Пьер, впрочем без жара.
Наши отцы не знали. К концу недели будет социалистический строй во Франции, а затем во всем мире. Или же мы с честью погибнем. Мы исполним свой долг.
Нет, не только свой долг, Пьер! Слушай, я где- то читал, что в Австрии есть такой орден, кажется
Пьер недоверчиво на него посмотрел.
Ордена, Мария-Терезия… Какие там ордена! Ты слишком для нас ученый. Мы говорим не фигурально, — холодно сказал он.
Дело не в словах!.. Куда же мне явиться завтра?
Не знаю. Завтра сам увидишь. Прощай, я спешу.
По-видимому, этот брат не знал и его имени. Он снова, менее крепко, пожал руку Виеру и пошел дальше. «Не верить. Никому не верить — плохой признак. А мы единомышленники, „соратники“. И Бланки не верил никому, не очень верит, кажется, и в дело… Собственно еще не поздно отказаться: просто завтра остаться дома. Тогда этот Пьер будет говорить, что я изменник, полицейский осведомитель. Это у нас делается просто, о самом Бланки так говорили. Нет, всё давно решено, передумывать поздно. В идею я твердо верю во всяком случае: надо уничтожить рабство, то рабство, в котором и я живу с девятью десятыми человечества».
Он в этот день почти ничего не ел и решил напоследок себя побаловать. Купил полбутылки вина, хлеба, котлету, немного сыра и даже пирожное, — давно себе всего этого не позволял; с улыбкой вспоминал как питался у Лейденов и в Верховне. Когда он возвращался домой, по улице шла толпа рабочих, нестройно певшая «Mourir pour la patrie». Лица у всех были мрачные. Пьяных не было.
В гостинице словоохотливая хозяйка (Виер давно ее интересовал) игривым тоном сказала, что к нему заходила дама:
— Записки не оставила, но велела передать вам, что умоляет вас зайти к ней возможно скорее. Имени не оставила. Очень красивая дама. Иностранка. У нее такой приятный голос. И чудные зеленые глаза!
Виер пожал плечами и поднялся к себе в комнату. Засветил «кенкет», — вспомнил каганцы с салом времен детства, — стал готовить себе ужин. Выпил вино до последней капли, разогрел кофе: сахара у него оставалось шесть кусков. «Как раз хватит на остаток жизни, — подумал он. — Как же идти на такое дело, когда мало веришь в успех? Еще никогда нигде не было настоящего социалистического строя, и попытки установить его неизменно кончались разгромом. Немного шансов, чтобы победили и мы. Если нас раздавят, то и мне пропадать. Скорее всего им тайно отдан приказ пленных не брать, кончать тут же. Людовик XIV не предписывал убивать гугенотов, он только объявил в декрете, что ошибаются люди, думающие, будто король запрещает maltraiter [133] еретиков. А если даже потом будет „суд“, их суд, всё равно расстреляют или сошлют в Кайенну. Бежать не удастся и некуда: кто меня впустит, да еще без денег? Да, в идею я верю твердо, это главное. Может и идея хороша лишь пока не осуществлена? Да, мы обреченное поколение». Ему снова представился давний, длинный, скучный ход рассуждений: «Из наших костей что-то вырастет, кто-то явится, сделает то, что нам не удалось, и т. д. Из-за этого „и так далее“ завтра десятки тысяч людей отдадут жизнь! И я отдам, так мало от нее взяв, так мало ее узнав, так мало даже увидев… Вот и луны больше не увижу, умру верно до наступления вечера… Но если завтра с утра пойдет дождь, то восстания не будет. Тогда останусь цел. Что ж, хочу ли я, чтобы пошел дождь?»
133
преследовать (фр.)
Он долго сидел у окна. Перестал думать о восстании, думал о Лиле и в сотый раз задавал себе вопрос, поступил ли он правильно. Всю жизнь в этом для него было главное; теперь впервые он подумал, что, быть может, этот вопрос сам по себе праздный или не столь важный. «Если б восстания не было, если б я остался жив, всё равно я с ней больше встретиться не могу: ни меня, вероятно, больше не впустят в Россию, ни ее из России не выпустят. Я по-настоящему любил ее и теперь люблю. Она забудет, как Зося. Но это кончено. И всё вообще кончено, это мысли так, впустую», — подумал он, всё неприятнее удивляясь, что у него настроение беспрестанно меняется, что у него колебания, — то, что, по его понятиям, всегда было непозволительно, недопустимо, постыдно.