Повесть сердца (сборник)
Шрифт:
Он более жил в прошлом, чем в настоящем и без устали рассказывал мне про былые деревенские торжества, которые помимо общих для всех крестьян Пасхи, Вознесения, Троицы, Петра и Павла, Ильи-пророка, Преображения, Успенья, Покрова, Николы и Рождества в каждом селе были своими и отмечались по престольному храмовому празднику. В Падчеварах таким был Михайлов день – двадцать первое ноября. На этот праздник, очень удобный по времени, оттого что приходился он много позднее окончания полевых работ, всей деревней под присмотром опытных стариков варили солодовое пиво. Тут же рядом крутились ребятишки, которым доставались вкусный солод и пряники, приходили гости из соседних деревень, и кумовья угощали пивом друг друга. Плясали
Сидит Сталин на суку,
Ест говяжую ногу,
До чего же гадина
Советская говядина.
или про Хрущева:
Безо всякого конфуза
Прет и лезет кукуруза
Ему вежливо кивали, соглашались, посмеивались – но слушать не хотели. Он был невероятно одинок. Его единственный сын тоже нимало не походил на него. Кроме вина Васю маленького в жизни ничего не интересовало. Вася жил в соседней деревне и иногда заходил к отцу, но они казались совершенно посторонними людьми. Только худые лица и глубоко посаженные глаза указывали на их родство. Почему дед не смог передать ему хоть крохи своей богатой натуры, а сын хоть часть перенять, я не понимал. Но, видно, между ними что-то пролегло и попыток сближения они не делали. Старик помогал сыну по хозяйству – вместе косили, копали картошку, когда у Малахова-младшего никак не могла отелиться корова, дед принимал роды, но дальше этой взаимопомощи их отношения не шли.
Старуха своего мужа тоже не понимала. Разговоры и рассуждения о земле, о свободе, о власти, о коллективизации были ей чужды и вызывали страх. Она была, на первый взгляд, обычной деревенской женщиной – немного завистливая, суетливая, любопытная. Позднее стороной я с удивлением узнал, что одно время баба Надя была алкоголичкой. Поделать с этом даже кремень Василий Федорович ничего не мог. Хотя злые языки утверждали, что он сам ее к вину приучил, ибо при его денежной шабашной работе водки у него бывало хоть залейся.
Потом пить баба Надя бросила и к вину больше не притрагивалась. Перенесенное пристрастие к алкоголю выдавали ее назойливые, испытывающие глаза. В ней тоже чувствовалось недовольство прожитой жизнью, но недовольство иного рода – обида не за общую крестьянскую судьбу, как у него, а только на свою личную долю. Она всерьез подумывала о переезде в город и даже участвовала в какой-то областной лотерее, где разыгрывались городские квартиры. Она очень привязалась и ко мне, и к моей жене, жаловалась на соседей и пыталась посвятить в премудрости деревенской кухни, главное устремление которой состояло, на мой взгляд, в том, чтобы сделать дешево и невкусно. Впрочем, я был наверное слишком избалован, для того чтобы есть суп из одного только зеленого лука.
5
Я жил тогда в деревне довольно подолгу и в разное время года. Потихоньку наносил в избу добро – керосиновую плитку и лампу, кастрюли, сковородки, ведра, тазы, купил в местном магазине кровать, раскладушку и несколько стульев, благо товаров в глубинке в ту пору было больше, чем в столице. Из Москвы привез велосипед и постельное белье, утеплял двери и окна и готовился к тому, чтобы если здесь не зимовать, то в любой момент приехать
Дед всячески приветствовал мою деятельность. Он уговаривал меня взять в колхозе побольше земли, распахать ее и огородить – так как очень боялся, что эту землю снова отнимут и, пока не отняли, надо застолбить и не дать свершиться новой коллективизации. Он заводил иногда разговоры, которые ставили меня в тупик – о Сахарове, о Солженицыне, об опальном Ельцине и весь горел отмщением. Старик невероятно оживлялся, когда читал центральные газеты, смотрел съезды депутатов и был счастлив тем, что дожил до крушения коммунистической системы. В то время как вся деревня очень настороженно и даже враждебно относилась к переменам и грядущему развалу колхоза, без которого себя уже не мыслила – дед опять оказался один против всех.
Он не понимал мужиков, которые не хотели брать землю, не становились фермерами, а продолжали потихоньку разворовывать колхоз.
– Был бы я моложе. Эх, не стало меня, Олеша, не стало, – бормотал он и в который раз вспоминал, как ему пришлось отказаться от ветряной мельницы, из-за того что налоги на нее были непомерны велики.
Иногда этой одержимостью он напоминал мне покойного отца. В тишине деревенского дома, в одиночестве, когда на рассвете меня будили бегавшие по крыше вороны и я не мог уже после уснуть, я часто думал о своем родителе и о том, что этот дом, купленный на его деньги и по его благословлению, должен был бы принадлежать ему.
Дедушка Вася и мой отец были людьми совершенно разных судеб. Один – непримиримый оппозиционер, отказывавшийся пятерку к празднику от правления колхоза принять, другой – убежденный коммунист с тридцатилетним партийным стажем. Но как одного, так и другого жизнь не смогла сломать и скурвить, заставить предать то, во что они верили, и точно так же обоих эта жизнь обокрала в чем-то очень важном.
Мой отец был человеком без сомнения незаурядным и обещал многого достичь. Он закончил с красным дипломом институт, учился в аспирантуре. Но потом у него родилась дочь – и нужно было думать о заработке.
Папа бросил учебу, поступил на работу в Главлит и проработал там всю жизнь. Когда началась эпоха гласности, я помню, стыдился того, что мой отец – цензор, теперь еще больше стыжусь этого стыда. Он не цензуровал книги писателей – а работал в газете «Правда», и судя по тому, что проработал на одном месте двадцать с лишним лет, никто от него сильно не страдал и не пытался никуда спровадить. Он не сделал никакой карьеры. Партийная среда ему была чужда, он не переносил ее цинизма и верно, я бы даже сказал, по-рыцарски служил раз и навсегда выбранной идее. По этой причине он был тоже, как и дед Вася, очень одинок. Я не помню, чтобы у него были друзья или приятели. Он поддерживал ровные отношения со своими коллегами, но весь смысл его жизни был в семье.
Нельзя сказать, что этого мало. Он был добрым мужем и хорошим отцом, что по-настоящему понял я только много позднее, когда стал отцом сам. И все же когда я думаю о том, чего бы он мог достичь, если бы выбрал иное поприще, меня охватывает горечь.
У меня были с ним довольно странные отношения. Я, как и положено в молодые годы, чего-то искал, шарахался из одной в крайности в другую, увлекаясь самыми разными вещами от Че Гевары до Рамакришны. Отцу должно быть было неприятно, что я мало на него похожу. Вряд ли он хотел, чтобы я продолжал его дело. Он видимо и сам все понимал. Но диким показалось бы ему в шестьдесят лет менять убеждения, и во мне ему не нравилось именно слишком долго затянувшиеся метания и отсутствие внутреннего стержня. Однако искренне об этом поговорить нам не удавалось. Что-то мешало, и это так и ушло.