Повести и рассказы
Шрифт:
— Ну что мне делать, ма, если я так люблю твои руки. Так люблю, чтобы они прикасались ко мне! Я ведь мамина дочь, мамина!.. И от этого никогда не отвыкну, так и знай!
— Даже и тогда, когда будешь… не одна?
Девушка молча размеренно дышала, прижавшись к груди матери.
— Почему же ты молчишь, малышка?
Ляля еще плотнее прижалась горячей щекой к маме.
— Возможно, я всегда буду одна…
— То есть как? — испугалась мать.
— А кто скажет, как сложится судьба?
Константин Григорьевич похрапывал
— Ты не сердись, Ляля, но я давно хотела спросить тебя… К нам столько людей ходит… Ты с кем-нибудь дружишь?
Ляля шевельнулась под боком, как мышь.
— Со всеми дружу.
— Как это со всеми? — переспросила удивленная мать, и они обе тихо, как заговорщицы, засмеялись, боясь разбудить Константина Григорьевича. — Ты не хитри, маленькая… Я знаю, конечно, что ты дружишь со всеми, даже с этим нахмуренным Сапигою. Но я имею в виду одного… Не Леня ли это?
— Мама! — обиженно отпрянула девушка от матери. — Как ты можешь такое подумать? Как ты можешь?
Голос Ляли дрожал. Казалось, она готова была заплакать.
— Не сердись на меня. — Мать горячо поцеловала ее куда-то в подбородок. — Почему это тебя так обидело? Леня неплохой парень. Что он яко наг, яко благ — не имеет значения: на это теперь никто не обращает внимания, такое уж время… Вернутся наши — опять будет иметь все, что имел. Важно то, что он надежный парень, — повторила мама.
Ляля знала, что и матери, и даже требовательной тете Варе сибиряк нравился.
— Я не говорю, что он плохой… Но, пожалуйста, не ставь так вопрос, ма. Разве ты забыла, что у меня есть Марко? Как можно об этом забыть? Ай, какая же ты, право!
Мать почувствовала себя неловко, однако не хотела сразу признаться:
— Да Марко… Где-то он сейчас?
— Ты сама ведь своего усатого Костю ждала пять лет!
— Я поклялась, — прошептала мать с гордостью.
— И я поклялась! — ответила Ляля.
— Как же ты поклялась? — с чисто женским любопытством спросила мать, наклоняясь к Ляле. — Как, маленькая, скажи?
Она даже в темноте почувствовала, как дочь зарделась, как дохнуло жаром от ее горячих щек.
— Как тебе не стыдно об этом спрашивать, ма! Какая ты бесстыдница!
— Это потому, что темно… В темноте можно… Скажи.
— Ну, как, — замялась девушка. — Как все. Помнишь, ма, когда я приехала летом, ты увидела у меня шрамы на руке и все допытывалась, что это за шрамы, помнишь?
— Помню.
— Это я так поклялась… Сама перед собой. Но, прости, мамуленька, я тогда не сказала тебе всей правды. Я только сказала, что мы с девчатами силу воли проверяли на горячем утюге. А на самом деле это я свою любовь проверяла, ма!
— Как?
— Вот загадала себе — буду держать руку на раскаленном железе, пока трижды медленно не произнесу: «Полюбила, люблю, буду любить…» А он и не знал об
Им стало жарко обеим.
— Вот тогда я поклялась. Где бы ты, говорю, ни был, сколько бы ни был, знай: ничьи руки… не обнимут меня! Ничьи губы не коснутся моих… кроме мамуськиных!
Мать нежно прижала Лялю к себе. Лежали, опаляя друг друга дыханием.
— Доченька, — неожиданно изменившимся торжественным голосом сказала Надежда Григорьевна, — а знаешь ли ты, что, если бы с тобой что-нибудь случилось, я не перенесла бы этого… Я не смогла бы жить.
— О чем ты, мама? — ужаснулась Ляля. — О чем, скажи?
— О твоих друзьях, Ляля. Они приходят всегда такие задумчивые, такие деловые. Особенно этот, который сегодня был… Сапига. И тот, беспалый. Вы… что-то делаете, Ляля… Вы что-то задумали.
Какой-то миг обе молчали.
— Ты не хотела бы этого, ма? — Ляля взглянула в глаза матери. Мать лежала на спине, и ее большие глаза, кажется, сияли в темноте. — Если бы в самом деле нужно было… для возвращения нашего мира… для счастья всех… Разве ты не благословила бы меня? На все, на все!..
Мать прижала ее к себе и молча поцеловала в лоб.
Лыжи скрипели по снегу. Отталкиваясь легкими бамбуковыми палками, Ильевский будто взлетал в воздух.
Кругом дымились поземкой белые поля. Теряясь в их просторах, далеко по горизонту виднелись сиротливые, словно бы вымершие села, окруженные высоким частоколом темных садов.
Под вечер Ильевский подходил к совхозу.
Раньше уже Сережке приходилось бывать у тети Даши, и он хорошо запомнил эту местность. Внешне и сейчас здесь словно бы ничего не изменилось.
Амбары, силосные башни, длиннющие корпуса ферм — все осталось после фронта неразрушенным. По дорогам с поля от скирд двигались арбы с сеном — фуражиры возвращались на ферму. В центре хозяйственного двора, на самом видном месте, высилась мастерская, крытая белой черепицей. Строение было открыто всем ветрам, снег на нем не задерживался, надпись, выложенная через всю шиферную крышу красной черепицей, была отчетливо видна еще издали; «Жовтень». Надпись тоже сохранилась до сих пор. И была, кажется, выразительней и отчетливей, чем раньше.