Повести и рассказы
Шрифт:
Безмерные испытания, переживаемые народом, заставляли Шергина забывать о своих изнурительных физических недугах и страданиях. «Я тем душу питаю, – пишет он, – и силу беру, что, когда схватит меня горе, я равняюсь по народу моему. Как они горе переносили мужественно и великодушно, так должен и я…»
В первые годы великой победы советского народа Шергин, ободренный успехом своих многочисленных выступлений военных лет, отобрал наиболее «обкатанные» в живом исполнении рассказы и фольклорные обработки, объединив их в книгу «Поморщина-корабельщина» (1947). «Эта книга, – обращался он к читателю, – мой репертуарный сборник». Она вышла в то время, когда радость мирной жизни и радость творчества поднимались в душе Шергина с удвоенной силой.
Однако эти же годы были полны для писателя непрекращающимися страданиями, вызванными резким ухудшением здоровья.
Шергин всегда
Талант его не оставался ни подавленным, ни праздным, а жизнерадостность художника, присущая ему, не угасла.
В 1959 году вышла книга «Океан-море русское». Она была тепло встречена читателями и критикой. Восторженными статьями отозвались на нее литературные газеты и журналы. С радостью приветствовали ее появление и уверенно посылали ей вслед свое напутственное слово Л. Леонов, К. Федин, А. Югов и другие писатели.
«Океан – море русское» вобрал многое лучшее, что было создано Шергиным не только в 50-е, но и в 30-40-е годы. Последующие прижизненные издания, по сути, лишь обогащали и расширяли его содержание.
Если в 30-е годы Шергин изображал художных мастеров преимущественно в широкой панораме их труда и быта, то в 50– 60-е годы он пытается проникнуть в тайну их «самобытной философии», доискаться до самых ее истоков. Он стремится поднять народную нравственно-эстетическую философию труда как творчества на уровень тех социально-художественных обобщений, от которых во многом зависело будущее Родины. «Дерзаю писать о великом», – отметил он в дневнике.
«Чтобы строить жизнь, – писал Шергин, – надобно строить человека… Чтобы грядущая жизнь сообща, чтобы общежительство человеческое было прочно, цело, честно, надобно, чтобы члены народного общежительства были целы и здравы». По мнению Шергина, этой реальной силой, способной строить человека, может стать, будучи выразителем творческого начала народной жизни, и искусство слова. Цельное народное «знание», и прежде всего «душевное художество», как он именовал народную педагогику, и ныне не беспомощны и могут доставить, если отнестись к ним без предубеждения, немало полезных напоминаний «в планах жизнеутверждения, в планах всяческой светлости». Важнейшее из них он видел в том, что человек будет счастлив только тогда, когда у него будет душа художника и каждый найдет радость в своем труде.
Для Шергина несомненно, что в каждом человеке заложены зерна таланта. Назначение и дело человека – возрастить в себе эти «семена живоносные, вечнующие, благодатные… возрастить души дарования. Урожай этот, – записывает он в дневнике, – в жизнь вечную пойдет. Но она еще здесь начнется». Возрастить души дарования помогает труд, влечение к которому как «единому на потребу» руководит изначально человеком. Такой труд таит в себе художество. Всем своим творчеством Шергин напоминает о необходимости осознания каждым человеком своих природных склонностей и способностей, чтобы найти труд по призванию – незаменимое условие земного обыкновенного счастья. Хотя он и ценит практическую направленность труда, но его более увлекает внутренний смысл, который придают своему ремеслу народные мастера.
Когда Маркелу Ушакову («Труд») предложили печалующиеся о нем друзья «не торопиться, будто к отцу родному» на суровую Новую Землю, а успокоиться у судовых дел в Архангельском городе, именитый художник-корабел грозно отверг совет, сказав: «В тихомирном месте, в неопасном труде нет надежного спокоя. На Новой Земле труд велик, значит, и покой душе безмерный».
Деяния этих людей объясняются у Шергина их душевным состоянием, творческим самообладанием, открывшим мастеру мир в красоте нового, необыденного познания. Представление об этом дают знакомые всем минуты в жизни человеческого сердца, когда, как говорит сам писатель, «тихо плева с мысли снимется, и то, на что просто так смотрел, видишь (не видишь, а знаешь) не просто таким, а пребывающим еще и иначе… На что ни подумаешь, на что ни взглянешь, суть некую вещи знаешь». Эту способность видеть сокрытую во всем красоту, постигать внутренний смысл и разум вещей Шергин и назвал коренным свойством художника и сутью его таланта. «Талантливость твоя или моя, – писал он, – есть „вещей обличение невидимых“… Свойства истинного художника всецело можно определить этой формулой».
Это состояние ощущалось Шергиным не как воображаемое, а как реальное чувство, при котором человек «отнюдь не выходит из себя, но приходит в себя». Но достигается оно не ради себя самого. Конечный результат его для Шергина – это образ, выражающий народное представление об истоках красоты. «От этой радости, – писал он, – художество народное, русское, настоящее зачиналось и шло». Радость художника и определила эмоциональный «климат» творчества Шергина. «Не сронить бы, не потерять бы веселья сердечного» -так по-народному лирично обозначен этот сквозной мотив в его произведениях. Поэтому он не анализирует, а целостно постигает народные характеры, как неразложимый образ, и ему бывает достаточно для «радостного извещения» о скрытой талантливости мастеровитого человека одного характерного жеста, осанки, поворота головы или глубокой власти взгляда («Мастер Молчан», «Соль»). Даже самые впечатляющие события из жизни героев воспринимаются как разные грани единой доброй нравственной сути художных мастеров: великий подвиг кормщика из сострадания к бедствующему человеку («Гость с Двины»), побуждающий последнего воскликнуть: «Человек ты или ангел? От сотворения мира не слыхана такая великая и богатая милость!»; и исповедальный рассказ мастера о тайнах своего ремесла, дабы послужить «к пользе и удовлетворению таковых любителей» («Устюжского мещанина Василия Феоктистова Вопиящина краткое жизнеописание», «Разговоры Вобрецова с учениками»); и свидетельства трогательной заботы о преемственности художества, о тех, кто унаследует «знанье и уменье» («Ушаков и Яков Койденский», «Кондратий Тарара»); и живые картины, где мастер овеян мнением народным («Ничтожный срок», «Для увеселенья»), и многое другое.
Но чаще Шергин раскрывает создаваемые им характеры не в разветвлениях эволюции, а в каком-либо едином акте («Государи-кормщики»). Обнаружение коренного и вечного в художнике Шергин обставляет порой наиболее серьезными, катастрофическими обстоятельствами, в которых испытывает нравственную суть мастера до предела («Для увеселенья», «Кроткая вода», «В относе морском»).
Непоправимая беда настигла братьев Личутиных («Для увеселенья») на промыслах. Внезапно налетевший шторм сорвал с якорей их карбас, унес безвестно куда, и братья остались одни на островке, лежащем далеко в стороне от расхожих морских путей. Эти два мужика – «мезенские мещане по званью, были вдохновенные художники по призванью». И даже перед ликом смерти они распознали в самих себе невидимое и вечное, цветок всего «жития» своего – сердечное веселье, душевную крепость – и овеществили его в эпитафии себе, которую вырезали промысловыми ножами на сосновой доске – столешнице. И сделали это с таким «изяществом вкуса», что простая столешница превратилась в произведение искусства.
«Чудное дело! Смерть наступила на остров, смерть взмахнулась косой, братья видят ее – и слагают гимн жизни, поют песнь красоте. И эпитафию они себе слагают в торжественных стихах». Радость, излучаемая этой эпитафией, принимается сердцем рассказчика, закипающими слезами, когда он читает прощальное слово художника на безлюдном острове под аккомпанемент задумавшейся природы.
Разговор о душевном состоянии, которым проникнута вся народная культура, потому так захватывает и волнует, что он преподнесен у Шергина не отвлеченно, а всегда конкретно, связан с реальным, строго достоверным, даже документированным событием. Это быль. Шергин или называет точную дату изображаемого факта («Наступил 1857 год, весьма неблагоприятный для мореплавания»), или иным способом («Это было давно, когда я учился в школе») всегда указывает на невымышленность факта, закрепляет подлинные имена участников происшествия, названия местности, села или посада, где оно происходило.
И хотя все воспроизводилось Шергиным в полном соответствии с действительностью, он без колебания отсеивал из разнообразия натуры все, что могло в какой-то мере теснить художественный смысл рассказа, отвлекая внимание от его существа. Шергин очень дорожил цельным, единым впечатлением, сразу схватывающим суть дела. Он неуклонно следовал эстетическому завету древнерусской народной культуры, стремясь «в немногие словеса вложить мног разум», и писал чаще всего небольшие по своим размерам рассказы, нередко миниатюры, напоминающие собою стихотворения в прозе («Художество», «Русское слово» и др.). Малое пространство короткого рассказа по душе Шергину: оно надежно оберегает от соблазна закрепить нечто несущественное и случайное. Это влечение обозначило своеобразие и его фольклорных обработок 50-60-х годов. Они приближены к литературному рассказу, в них сокращены длинноты, повторы и т. п.