Повести и рассказы
Шрифт:
VIII
Павлуша явился к Масютину в понедельник вечером. Он не застал торговца дома: тот как раз в это время уговаривался со следователем о том, как словить контрабандистов. Вера, всхлипывая, рассказывала Павлуше, в каком сумасшедшем виде вернулся муж со Шпалерной и как без всяких объяснений убежал вдруг неизвестно куда. Она, впрочем, не забыла накормить Павлушу обедом, дать ему немного денег и запихать в карманы его пальто бутерброды с ветчиной.
Павлуша, узнав, что Масютин освобожден из-под ареста, сразу же успокоился: значит, его помощь уже не нужна, от него ничего не требуют. Поедая все, что няня ставила на стол, он говорил ни к чему не обязывающие
Комната Лиды не похожа была на Павлушину: она — короче и шире. Это — почти квадратная комната в два окна. Тут все в чистоте: на полу разостлан ковер, из которого Лида сама еженедельно выбивала на дворе пыль; справа — ширма, скрывающая кровать и туалетный столик; на ширме этой зеленые пятна лепестков, белые и красные цветы, основной желтый фон и разглядеть трудно; слева — буфет, а ближе к окну — красная узкая и короткая кушетка; над кушеткой, на стене, — большая олеография, изображающая исповедь полководца перед битвой: полководец стоит на коленях перед ксендзом, а ксендз простер над ним руки; картина эта принадлежала кисти польского мастера и называлась «Spowiedz przed bitwa»; она осталась на стене от прежнего жильца — поляка, расстрелянного за шпионаж. Меж окон, против двери, — стол, по бокам его — два стула и кресло. На одном из стульев сидела Лида, на другом (стул повернут был спиной к стене) — незнакомый человек в костюмной тройке. Он заложил ногу на ногу, показывая над лакированными, с замшей, ботинками полоски зеленых, со стрелками, шелковых носков. Завидев Павлушу, он быстро сунул правую руку в карман брюк и поднялся со стула. Павлуша понял, что рука его, задержавшаяся в кармане, сжала рукоятку револьвера.
— Не бойся, — сказала Лида незнакомцу, — это мой муж.
И обернулась к Павлуше:
— Знакомься с моим братом Мишей.
— Я не боюсь, — промолвил Миша и вынул руку из кармана. Видно было, что слова Лиды оскорбили его; он явно был чувствителен сверх меры ко всему, что могло хоть как-нибудь унизить его. — Я не боюсь, — повторил он, и лицо у него потемнело.
Он обратился к Лиде:
— Очень рад, что ты замужем. Меня всегда беспокоило, что ты…
И он с совершенным спокойствием не кончил фразы. Не замялся, а просто поставил точку там, где не следовало. Он был невысок ростом, худощав; штатский костюм не мог скрыть принадлежность его к военному сословию: гость держался прямо, убирая плечи назад, — и эта повадка была естественна и непринужденна. Стоя против Павлуши, он не прямо глядел на него, а, чуть влево повернув голову, слегка косил черным, как и волосы его, глазом.
Пожав руку Павлуши, он опустился на стул.
Лида торопилась показать Павлуше подарок, который привез ей из Гельсингфорса брат. Павлуша увидел изящнейшую широкую, почти квадратную, голубую коробочку. Лида потянула кверху голубую, с золотом, кисточку, — из упаковки медленно стал вылезать флакон тончайшего стекла. Павлуша прочел на флаконе: «Coty» — и пониже марки: «Paris». Он взял коробочку с флаконом, рассмотрел рисунок на ней: река, мост, на берегу — дворец; в небо, во всю длину коробочки, летели, скрещиваясь на пути, две золотые стрелы фейерверка. Повернув коробочку другой стороной, Павлуша читал вслух, радостно вспоминая, что ведь он очень неплохо владеет французским языком: «Cette specialite et ces accessoires ont ete сrees par moi…»
Но тут Лида отобрала у него драгоценный подарок.
— Разобьешь еще. Настоящие «Коти» Пари. Таких духов тут и не достанешь.
— Вы из-за границы? — осведомился Павлуша у гостя.
Почтительный тон, которым был задан этот вопрос, польстил Лидиному брату. Он ответил небрежно:
— Да. Сегодня днем приехал.
Лида сказала:
— Ты можешь Павлуше вполне довериться. Он тебя не подведет.
Заграничный гость сердито сдвинул брови:
—
И обратился к Павлуше:
— Сегодня я ночую в вашей комнате.
— Пожалуйста, — отвечал Павлуша. — И будьте покойны…
— Покажите мне, где вы живете, — перебил Миша.
Павлуша повел его к себе.
Мише очень не понравилась Павлушина комната. Он брезгливо морщился и говорил:
— Как можно жить в такой грязи! Это что за пакость? — он указывал на пружинный матрац, торчавший меж кроватью и стеной. — Это выбросить надо. И вообще…
Он, не кончив ругаться, поставил точку, замолк и, отворив окно, принялся приводить комнату в порядок. Павлуша поражался быстроте и четкости его движений. Прежде всего Миша вытащил матрац в прихожую. Потом, увязав в один узел простыню, одеяло, наволочку и все, что лежало на кровати и возле нее, заявил кратко:
— Эту дрянь надо сжечь или в помойку.
Затем, взяв у Лиды веник, подмел комнату. Не успокоился до тех пор, пока сор, пыль и паутина не исчезли отовсюду. Тогда он перетащил к Павлуше свой чемодан и ремни с одеялом и подушкой. Павлушина комната совершенно изменила свой прежний вид. А на кровати согласился бы поспать чистоплотнейший человек в мире: одеяло, простыня, наволочка — все было теперь вне всяких подозрений. Миша объяснял Павлуше:
— Я проведу тут дней пять. Потом уеду, а это все оставлю вам. Только имейте в виду, что белье надо отдавать в стирку, стирать. Поняли?
И, вынув из чемодана две толстые бутылки, он пошел к Лиде.
— Настоящий английский коньяк, — сообщил он, ставя бутылки на стол. — Дай штопор, Лида. А муж твой в грязи живет. Это нехорошо. Надо быть чистоплотным.
Стол был уже накрыт: три прибора — на белоснежной скатерти. И у Павлуши рот наполнился слюной: обед у няни нисколько не уменьшил его аппетита — он мог проглотить хоть пять обедов подряд. От себя он присоединил к пиршеству бутерброды с ветчиной, полученные от няни.
Запивая бифштекс коньяком, Миша рассказывал Павлуше о себе. Он любил говорить о себе, особенно когда собеседник был почтителен, а коньяк горячил кровь.
Жизнь Мишина была не совсем обыкновенной. Он из университета пошел добровольцем на фронт; дослужился до чина штабс-капитана; получил все ордена, включительно до Владимира с мечами и бантом; он был тяжело ранен. Оправившись от раны, он на фронт не вернулся. Он был назначен в один из полков петербургского гарнизона. В семнадцатом году он стал командиром полка. После Октября он пошел в Красную Армию. Он был снова ранен; но, вылечившись, на этот раз не остался в тылу, а вернулся на фронт.
Все это Миша сообщил Павлуше без всяких объяснений, ставя один факт после другого, как в рапорте. Объяснения можно было найти только в голосе его, в иронических интонациях, в усмешке, в полном отсутствии жестикуляции. Но он изменился и в голосе его зазвучали такие интонации, каких не было до сих пор, когда перешел к рассказу о работе своей по окончании войны в одном из петербургских учреждений. Он даже встал и зашагал по комнате. Потом остановился перед Павлушей и, глядя не на него, а поверх его головы, продолжал:
— Я вам скажу (и, взглянув на Павлушу, он подумал, что этот мальчишка — дурак, мразь, грязное животное и не стоит вообще с ним разговаривать)… я вам скажу, — повторил он (и тут с ясностью понял, что мог со спокойной иронией говорить о той части своей жизни, в которой он был несомненным героем, — он был достаточно умен для того, чтобы о собственном героизме рассказывать насмешливо: все равно факты оставались неизменными; но о последних, сомнительных годах своей жизни он не мог говорить легко, передавая одни только факты, — тут требовались подробнейшие разъяснения, чтобы не показалось собеседнику, что Михаил Щеголев стал самым обыкновенным неудачником, сбившимся с верного пути по слабости воли и ума). — Я вам скажу! — произнес Миша, вместо запятой ставя на этот раз восклицательный знак после этих трех слов, и замолк, вновь зашагав по комнате.