Повести и рассказы
Шрифт:
Семьдесят девятый, представить только — семьдесят девятый, плеснулось в ней на ходу. Нынешнюю эту зиму она все что-то изумлялась своему возрасту, будто только что открыла, сколько ей; заметила это и велела себе не допускать мыслей о возрасте, но они приходили и приходили сами собой, противу воли.
Зачем-то она пошла в комнату… не просто так, а что-то нужно было… но что? Никак она не могла вспомнить. Стояла на пороге, мучительно напрягалась, вспоминая, и не вспоминалось.
А какой Хабаровск стал, Чита какой, опять помимо всякой воли, будто откуда-то снаружи вошло в нее, подумалось ей. Попади сейчас — не узнаешь… Всю жизнь хотелось съездить, побывать в молодости, все некогда было, все не выходило, — так и не съездила…
НАСЛЕДСТВО
За
— Вы полагаете, мое мнение Елисеева может интересовать? — отозвалась на вопрос заммеханика через паузу Яхромцева. Вышло так, будто собрались сейчас обсуждать не пересоставленный Павлом график, а его самого. — По-моему, его интересуют только его собственные интересы. Я, простите, специально сидела сейчас, слушала и ничего не говорила. Только слушала. Чтобы понять, как это так происходит. Задача, насколько мне известно, состояла в том, чтобы подкорректировать прежний график, Елисеев же взял и со свойственным ему блестящим безмыслием перечеркнул работу, всю, подчеркну это, работу своих товарищей. И вот я слушала и удивлялась: никому почему-то не больно за это. А ведь упущения между тем серьезнейшие: двадцатитонный пресс из кузнечно-прессового вообще вылетел из плана! Просто нет! Это когда его в нынешнем году обязательно нужно ставить на капитальный! Формовочная линия в формовочном…
Павел сидел на стуле, глядя в пол перед собой, сжимал и разжимал кулаки.
Черт побери, специально устроила ему с этим прессом. С великим-великим трудом, но можно было всунуть его в график. Кузнечный вела она, подошел к ней: «А что, если двадцатитонный на следующий год, Нина Викторовна?» — поглядела на него своим терпеливо-мученическим взглядом святой, вынужденной иметь дело с приспешниками Вельзевула, и передернула плечами: «Пожалуйста! Дело ваше…» И сейчас в голосе, каким говорила, была та же, что в выражении глаз, терпеливо-мученическая интонация оскорбленного, униженного достоинства. Но в словах оказалась над собой не властна: «со свойственным ему блестящим безмыслием»…
— По срокам двадцатитонному, когда капитальный? — спросил Мастецкий.
— В прошлом еще году, — ответила Яхромцева. — Никак, как вы понимаете, нельзя больше тянуть.
В прошлом не сделали, в нынешнем не сделали, — сама, может быть, и виновата; но в будущем-то уж — конечно, обязательно, и тут виноват Елисеев, Елисеев, кто еще!..
— Павел Васильевич! — Голос у Мастецкого сделался требующе жесток. — В первую очередь следовало, почему вы не учли заявку Нины Викторовны?!
— А, старина, старайся, чтобы все это шло в огиб сердца, — говорил Павлу по дороге к метро Ленька Вериго. Он был ровесником Павлу, но не прошел через армию — школа, институт, завод — и работал в отделе главного механика скоро уже четыре года. От метро до завода было минут пятнадцать, можно было троллейбусом, но они обычно ходили пешком. — Мастец тебя выделяет, доверяет тебе, диплом защитишь — кандидат на выдвижение. А у этой дуры с диссером не получилось, у нее весь минимум сдан, у нее папа со связями, муж с положением, а диссера нет, диссера за нее никто не сделает, вот она и злобится.
— Да нет, ну так, будто я ей какой враг смертельный…
— Так конечно враг, а кто еще. Борьба за существование, старина. Всегда надо быть на стреме, подвалить другого, чтобы не подвалили тебя. Закон существования. Кого-то она должна была выбрать, выбрала тебя. Могла меня. Но на меня не пало.
Ленька был москвичом с рождения, с самого малолетства втягивал в себя пары ее атмосферы, насыщенной ионами различных слухов о подробностях жизни разных больших и просто знаменитых людей, люди, облеченные высшей властью, проносились за шторками тяжелых машин в каком-нибудь буквально шаге, когда шел после школы, помахивая сумкой, и, застигнутый красным светом светофора, тормозил посередине проспекта на «островке безопасности», — и все тайны жизни оттого казались ясны и доступны пониманию, не стоило никакого труда проследить все сцепление пружин, рычагов и болтов до самой педали… Павлу же, хотя и жил в Москве два уже почти года — в Москве засыпая, в Москве просыпаясь, — и сейчас еще было в ней тяжело, она утомляла его: и своей громадностью, и неохватностью своей для любого взора и знания, но, пуще того, людьми. Словно бы жили все не просто так, а храня в себе эту некую высшую тайну понимания сцеплений — им, каждому в отдельности, только и доступную, но не доступную никому другому вокруг. Прежде, когда ездил в Москву четыре раза в неделю по вечерам на занятия в институт, ощущал Москву иначе, разговаривал в перерывы между занятиями, дымя «Столичными» и «Явой», с ребятами-москвичами и завидовал им, что они в Москве, что им не надо таскаться в институт на электричке, два почти часа в одну сторону, два в другую, завидовал, что они работают на московских заводах — «Серп и молот», «Динамо», чего одни названия стоят! — положа руку на сердце, чему и завидовать было?.. но завидовал!
— Съездим со мной за город, в наследственное мое имение? — спросил Павел.
— Это еще зачем? — протянул Ленька.
— Да ну за компанию. Не хочется просто одному. Письмо тут от этого соседа пришло…
— Морду, что ли, бить?
— Да нет, ну!.. — Павел усмехнулся. Ленька понимал все очень практически и делово. — Поговорить просто.
— Когда?
— В воскресенье.
— В воскресенье? — переспросил Ленька. И помотал головой: — Нет, старина. Не выйдет. Занято воскресенье. Буду одну обхаживать… ай, черт что такое, знаешь! Голова кружится, знаешь.
— Жениться хочешь?
— Жениться — не морковку дергать. Это тебе для прописки нужно было, а мне — если по нужде только…
Вечер стоял с легким, мягким морозцем, с неба сыпало легким, редким снежком, и идти эти пятнадцать минут до метро было одним наслаждением, хотелось, чтобы не пятнадцать было, а полчаса.
— Ну, жаль, что не составишь компанию, — сказал Павел, уже внизу, в зале станции, между двумя грохочущими оглушительно поездами, прощаясь. Леньке было две станции до конца радиуса, а ему до кольцевой, пересадка, да еще пересадка, на другой конец столицы-матушки. — А то, может…
— Кто может, тот делает, кто не может, тот хорошо живет, — перебил его Ленька. У него много было таких вот присловий на всякие случаи жизни, и он любил отделываться ими. — Пока, старина.
Павел несся в послерабочей вагонной толчее сквозь змеящуюся спрутами кабелей по стене черную тьму туннеля и думал, что бабушка, наверно, считала его черствым, холодным, эгоистичным человеком: просила приезжать, а он не приезжал, просила писать, а он не писал… ох, господи, старуха, одна, с клюкой, еле до магазина… Если бы она знала, как у него жало сердце при взгляде на нее, как обламывало дыхание… но что он мог поделать, как приезжать, когда писать: работа, вечерний институт, суббота — воскресенье — над конспектами, над чертежами, над учебниками, да и любви ведь еще при этом хотелось, как душу из тебя вынимало: идешь по улице, едешь так вот в метро, в электричке — глаза, будто сами собой, оглядывают, высматривают… не волен над собой, не волен! Какое уж тут приезжать, какие письма… И пацан родился, — завязывайся, значит, узлом, выворачивайся наизнанку, а надо прокормить всех, обуть-одеть, и не только о сейчас думать, а и о том, что в будущем: то ли диссер, как Ленька говорит, присматривать, обнюхиваться, то ли в начальство как-то проламываться…
Жене от работы до дома было на полчаса меньше, чем ему, и она уже вернулась.
— Ой, вот и папа наш пришел, вот и папулечка наш!.. — услышал Павел ее голос, открывая дверь, захлопнул, они уже шли с Гришкой из комнаты ему навстречу: сын, сияя счастливой, безудержной, во все лицо улыбкой, наклонясь вперед и быстро-быстро, будто падал и хотел удержаться, перебирая ногами, она, согнувшись над ним, с расставленными руками, готовая в любой миг, если сын и в самом деле станет падать, подхватить его.