Повести и рассказы
Шрифт:
— Ну, приехали, наконец? — Она подошла к Снарскому, высокая, выше мужа на голову. — Садись! — толкнула его полной рукой. — Садись, говорю, дай сапоги хоть сниму.
И он послушно сел на лавку, вытирая кулаком усы, подчиняясь ее сильным рукам.
— Рад без памяти — домой добрался! Можно подумать — домосед, — приговаривала Настя, стаскивая с него мокрый комбинезон.
— Да где же у нас с тобой дом-то?
— Поговори у меня, — она потянула мужа за ухо, — где я, там и дом. Снарский, — сказала она вдруг. — Ты ничего не замечаешь? У нас ведь
— Гости? — Прокопий Фомич ничего не хотел понимать — мягко улыбался, не сводя с нее глаз.
— Нет, ты посмотри, кто у нас.
Снарский обернулся к нарам и сразу встал — худенький, узкоплечий в своей черной сатиновой косоворотке. На нижней полке нар, на полосатых тюфяках, разбросав ноги, спали в ряд восемь рослых парней. Широкие, исцарапанные в скалах руки их, как и у Снарского, были лимонного цвета. У самой стены, положив на грудь большую желтую руку, запрокинув большую голову с черной прядью на потном лбу, спал бригадир взрывников Алексей Савельев, его любимец и воспитанник.
— Домой-то им не добраться теперь, — говорила Настя, гремя ложками. — Решили у нас заночевать по старой памяти. Обедать не стали — как один, свалились и храпят. Твоя школа: все дело, дело и дело. И во сне о деле болтают. Я уж с них, с сонных, сапоги стаскивала…
— Вот вам, хлопцы, и Савельев, — тихо сказал Снарский.
Все трое взрывников подошли к нарам.
— Тебя, Снарский, ругали, — продолжала Настя. — Савельев ругал. Взрывчатки ты мало им припас, а то сегодня две годовые нормы отпраздновали бы!
— Значит, ругал, — Снарский босиком прошелся по половицам, наклонив плешивую голову. — Снарского ругают!..
Он остановился против окна.
— Газетой заклеила? Что это?
— Стекло вылетело. Алексея работа. Как рванули, вся изба подпрыгнула.
Запахло борщом. Все сели к столу. Присутствие в избе знаменитого бригадира по-разному подействовало на каждого, и, пока шел обед, Мусакеев несколько раз взглянул на нары большими черными глазами, а Васька Ивантеев, покровительственно улыбаясь, все время экзаменовал Гришуку по взрывному делу. Гришука бойко отвечал на его вопросы, запальчиво, с вызовом глядя ему в глаза.
Теплота избы и плотный обед постепенно отнимали силы у взрывников. К концу обеда взгляды их стали тяжелее, голоса глуше.
— Спать, спать, отличник! — заторопил Снарский Гришуку. — Угрелся!
И тот послушно полез на нары, на вторую полку. Улеглись и Мусакеев с Васькой. Настя убрала посуду, убавила огонь в лампе и ушла за занавеску.
Наступила тишина. В этой тишине громче стали слышны тяжелые вздохи и всхрапывание. Снарский подошел к нарам. Перед ним лежал Алексей, откинув тяжелую руку на грудь соседа. «Взрослый человек стал!» — подумал Прокопий Фомич. Снарский уже давно понял, что Алеша — не просто бригадир лучшей бригады, а мастер, о котором скоро заговорят и в Москве, в министерстве. Как и Снарскому, Алеше поручали теперь самые ответственные работы. И если Алексей при встречах спрашивал иногда у Снарского совета, то это была только игра, ее подсказывала Алешина ласковая душа.
«И так каждый год, Снарский откашлялся и опустил голову. — Не успеешь привязаться к человеку, глядишь телеграмма. И уходит. И некогда ему старое помнить, поважнее дело есть. И на его место приходит другой…
Гришука! — он улыбнулся этой внезапной мысли. — Вот ведь еще талант открывается! Эх ты, — что год, что минута! — он уже слышал разговоры о переводе Гришуки на другой участок, как только сдаст экзамены. — Ничего не попишешь — кадры!»
— Снарский, — протянула Настя за занавеской, — всего не передумаешь.
— Да, — Снарский крякнул, и лицо его опять стало озабоченно-суровым. — Да. Да.
Глядя в стену, хмурясь, Прокопий Фомич надел мокрые сапоги, набросил плащ и вышел из избы.
Темнота по-прежнему тонко звенела вокруг избы, и по-прежнему за избой были слышны тяжелые шлепки и плеск потока. Снарский обошел избу и остановился, на краю плиты. Темная грязь все так же плыла под ним вниз — та самая грязь, которой так боялись путейцы.
Он вернулся в избу и, не раздеваясь, лег за занавеской.
— Ты что? — спросила Настя.
— Избу нашу не подмыло бы, вот что.
— Не подмоет. Спи. — Настя улыбнулась.
— В двадцать седьмом году ведь смыло геологов?
— Ну тебя, слушать не хочу.
— Ты говоришь, Алешка хорошо тряхнул?
— Сорок тонн заложил. Все так и заходило. Даже печка треснула.
— А там закупорка, думаешь, не заходила?
— Да ты что? Ну и иди сам на улицу, под дождь. Никуда не пойду. Избу нашу ведь люди строили? Знали, поди, куда сруб ставить?
— Утром схожу, посмотрю, что там с озером делается, — сказал Снарский миролюбиво.
Они замолчали.
— Слышь, Настя, — Снарский легонько толкнул жену. — Вот ведь еще талант открылся: Гришука-то! Да ты что?
— А ну тебя! Напугал, теперь не заснешь!
Но через полчаса он услышал ровное дыхание жены — она словно сдувала с губ легкую пушинку. Теперь Снарский был один. Широко открыв глаза, он смотрел в потолок и думал:
«Лет через десять всех растеряю. Пойду на пенсию. Будем с Настей с печки за ними следить. Писем, небось, не пришлют — некогда. Или нет, Алешка напишет. И Гришука — тоже. Вот ведь петух бесхвостый! Каков! Алешку, мастера, перегнать собрался!»
Потом он представил себе красное озеро, окруженное сбегающими из-под облаков красными склонами и оползнями, его маслянистую поверхность с лужей стоячей воды посредине. Он видел озеро летом — тогда оно спало, запертое в горах перемычкой из той же красной глины.
«Растрясло закупорку, — подумал он. — Да еще этот дождь. Утром надо будет подняться наверх, посмотреть».
Он закрыл глаза, как ему показалось, на секунду. Потом открыл — и долго не мог понять, что делается вокруг него. Поднял занавеску. Огонек лампы мелко дрожал, изба скрипела, а через газетный лист в окне просвечивал синий рассвет. Все спали тихо, как спят на рассвете.