Повести
Шрифт:
И все же во время обеда Федор молчал, но переставал думать: «Как это Варвара решилась? Нет же лишних лошадей. Ни Силантия Петровича, ни Алевтину Ивановну она вроде особо не жалует. Что-то не то…»
После обеда он нарочно завернул за угол, полюбовался: Стеша не шутила — по черной, взрыхленной земле прыгали галки, тесть, сутулясь, неровными оступающимися шажочками шел за плугом.
У Федора неспокойно стало на душе.
Тетка Варвара хмуро отвела от него взгляд.
— Ты лошадь просил, — сказала она, не
— Я?… Лошадь?…
— Иль не просил, скажешь? Силан утром целый час подле меня сидел, попрекал, что относимся к людям плохо, что ты, мол, ради колхоза покой потерял, а я уважить тебя не могу. Так и сказал: «Федор просит уважить…» Еще пристращал: кобыленку жалеешь — как бы дороже не обошлось. Я Настасье Пестуновой отказала, у нее пятеро — мал мала меньше, сама хворая, мужа нет… А тебя уважила. Приходится… Оно верно — план-то сева дороже заезженной кобыленки.
— Не просил я лошадь, тетка Варвара! Но тетка Варвара всем телом повернулась к бухгалтеру:
— Так ты куда ж, красавец писаный, этот остаток заприходовал?
— Тетка Варвара! Слышь!… Нечего мне затылок показывать, выслушать надо!
— А ты не кричи на меня. На свою родню иди крикни, ежели они тебя обидели.
Как ошпаренный выскочил Федор из конторы, широким шагом зашагал к дому.
Он подождал, пока большеголовая, кланявшаяся мордой на каждом шагу лошадь добралась до обочины, взял ее за поводок.
— Стой, батя.
— Чего тебе? — Выцветшая, с черным околышем военная фуражка была велика тестю, треснувший матовый козырек наполз на хрящеватый нос.
— Выпрягай.
И, не дожидаясь помощи, Федор сам отцепил гужи. Лошадь дернулась и остановилась, вожжи были привязаны к ручке плуга.
— Отвязывай!
— Так, сынок, так… Ой, спасибо… Забываешь, видно, под чьей крышей живешь, чьи щи хлебаешь… А вожжи ты оставь. Вожжи мои, не колхозные.
Федор отцепил вожжи, побросал концы на землю.
— Позорить себя не дам! — крикнул он, уводя лошадь. — И щами меня не попрекай! Себе и жене на щи заработаю!
Он отвел в конюшню лошадь и ушел в поле, к тракторам, до позднего вечера.
11
Стемнело.
Наигрывая только здесь, по деревням, еще не забытый «Синий платочек», уходила из села гармошка. За пять километров отсюда, в деревне Соболевка, сегодня свадьба. Какой-то незнакомый Федору Илья Зыбунов начнет с завтрашнего дня семейную жизнь. На крылечках то ленивенько разгораются, то притухают огоньки цигарок. Две соседки, каждая от своей калитки, через дорогу, через головы редких прохожих судачат о какой-то Секлетее — и такая она и сякая, и нос широк, и лицо в веснушках: «Как только на нее, конопатую, мужики заглядываются, уму непостижимо…»
Живет село неторопливо, спокойно готовится к ночи. Через час уснет с миром.
А средь других, грузно осевший в кустах малины, стоит дом. Угрюмо глядят на неуверенно приближающегося Федора его темные окна. Тяжело Федору переступить порог этого дома. И не переступил бы, прошел мимо, да нельзя. Так-то просто не отвернешься, не пройдешь мимо.
Федор осторожно толкнул дверь, она не открылась — заложена изнутри.
Что делать? Повернуть обратно? Постучать? И то и другое — одинаково трудно.
«Здесь пока живу, не в другом месте…» — Федор громко стукнул.
Долго не было ответа. Наконец раздался шорох.
— Кто тут? — Федор вздохнул свободней: не тесть, не теща, а Стеша, это хорошо.
— Я… Открой.
Молчание. Сперва морозный озноб пробежал под рубашкой, потом стало жарко до пота.
Но вот стукнул засов, дверь отошла, за ней послышались удаляющиеся шаги, резкие, сердитые.
Федор вошел, запер за собой дверь.
— Пришел, вражина? А зачем? Чего тебе тут?… Тебе весь свет милей, чем мы! Поворачивай обратно! Глаза терпеть не могут тебя, постылого! Связалась я!…
— Стеша!… Да обожди… Да брось ты… Пойми, выслушай…
Посреди комнаты, в белой рубахе, волосы растрепанные, неясное в темноте лицо, голос клокочет от злости, чем дальше, тем громче ее выкрики, срываются на визг. В тихом, уснувшем доме, где Федор приготовился говорить вполголоса, это не только неприятно, это страшно.
— Объяснить хочу…
— Какой ты мне муж! И чего я на тебя, дурака, позарилась!… Пришел! На-ко, мол, полюбуйся!…
— Стеша!
— Не приютили тебя дружки-то, сюда приперся!…
— Брось, Стешка!
— Ай, мамоньки! Что же это такое! Напаскудил, отца оплевал, теперь на меня… Несчастье мое!… В родном-то доме!…
— Брось плакать! Послушай!
Но Стеша не слушала; белая, высокая, сцепившая на груди руки, она визгливо, по-бабьи заливалась слезами.
— За что-о мне на-а-ка-азание та-акое!
Стукнула дверь, в полутьме на пороге показалась теща в накинутом поверх исподней рубахи старом ватнике, пахнущая щами.
— Господи боже, Исусе Христе!… Стешенька, родимушка, да что же это такое? Касаточка моя… Силан! Силан!… Ты чего там лежишь? Дочь твою убивают!… Ведь вахлак-то пьянешенек приперся!
И Федора взорвало:
— Вон отсюда, старое корыто! Нечего тебе тут делать!
— Си-и-илан!
— Мамоньки! Отец! Отец!
В белом исподнем, длинный, нескладный, ввалился Силантий Петрович, схватил за руку дочь, толкнул в дверь жену.
— Иди отседова, иди! Стешка, и ты иди! Опосля разберемся… Я на тебя, иуда, найду управу…
— Уйди от греха!
— Найду!
Как отзвук всего безобразного, донесся из-за двери голос тещи:
— Ведь он, матушки, разобьет все! Добро-то, родимые, переколотит!