Повести
Шрифт:
— По городам!
— Вестимо!
— Иван Крюк Федорыч, вели писать в Ярославль, в Вологду и в Пермь Великую о ратном сборе… Во стрельцах недостача. Возьмите с Москвы всех охотников: псарей конных, чарошников, трубников… Тебе, боярин, Мстиславский, с большим полком выступать… — Он поглядел в список. — Плещеева «на Москве нет»… Телятевский «в измене»… Михайло Васильич, — молвил он Скопину-Шуйскому, — ты, мыслю я, станешь на берегу Пахры, а Трубецкой с Воротынским шли б под Кромы…
Он отложил список и, зябко потирая руки, сказал:
— Расстрига того не осилил, потому што был вор. А мы хотим и впрямь, штоб в нашей земле тишина стала. Первое — надобно выхода крестьянам
— А как им глядеть, государь? — сказал боярин. — Ныне все люди по деревням сделались супротивны, и пытать воровских людей стало некому…
56
«Добрыми», «лучшими» или же «сильными» издревле сами себя называли на Руси представители господствующего класса и наиболее богатого слоя деревни. Беднейшее же население называло их «худыми» (плохими) людьми.
Шуйский нахмурился, встал:
— Ну, ступайте, бояре! Дай вам боже воров одолеть и с кореньями повывертеть!..
Он остался один. Моль искрой взвилась у его виска. Звонко ударил влёт, убил, плюща ладонью в ладонь; потом вздохнул и, слепенько моргая, растер в скользкий блеск пыльную золотинку.
Комаринщина — Курско-Орловский край — была той «давно погибшей» землей, где издавна селились «воры». Поле принимало ссыльных, давало им коня, пищаль и нарекало стрельцами. «Быль молодцу не укор, — говорили там, — людям у нас вольным воля». Никто не спрашивал беглеца, кто он, какие его вины. Не чуя беды, сама готовила себе грозу Москва.
Бродяги-бездомовники ютились в чужих избах по каморам (комарам). Вся волость — сердце Северской земли — называлась Комаринской; она бурлила и кипела, как овраг в половодье. Боярских дворов было мало, холопов держали на них с опаской. Вотчинник боялся владеть непокорным мужиком-севрюком…
Под самым Севском, в полуверсте от села Доброводья, — лес. Перистолистый ясень и могучие стволы сосен-старух укрыли залегший на опушке табор.
Белые от осенних жаров, лоснятся жнивья и севский большак. Алатырские, белогородские стрельцы, комаринские бобыли [57] и казаки выходят из лесу и подолгу смотрят на дорогу.
57
Бобыль — крестьянин, по бедности не имевший земли, а потому не тяглый, то есть не плативший подати и живший в чьем-либо дворе в качестве батрака, сторожа, пастуха.
— Очи все проглядел!
— Не видать!
— Должно, придут завтра, — перекликаются они.
Медленно уходят в лес. На опушке — треск раздираемых ветром костров, голосистый паводок толпы. Стоят распряженные возки, станки осадных пищалей. Синит кругом землю частым колокольчиком горечавка.
— За каждую пядь землицы — посулы, — несется от сосны к сосне. — Вестимо дело: не купи села — купи приказчика…
— А обоброчили как! С дуги — по лошади, с шапки — по человеку. А и без смеху сказать — с кузни-то берут, с бани, водопоя тож! Где рыбишка есть — рыбу, где ягодка — и ту приметят.
— А ты ведай свое: на столе недосол, а на спине пересол. Да и осыпайся спиной, што рожью.
— Я те осыплюсь! У меня от дворянских плетей хребет гудёт. Грамоте знаю, а челобитья писать не смею — письмо-то у приказчика на откупу. [58] Как мне на него челом бить?..
Густая синяя хвоя глушила голоса. Нарезанное кусками мясо прыгало в котлах. На земле, подобрав ноги и закинув вверх голову, сидел татарин.
— Истомка Башка… — говорил он, летая глазами по верхам дерёв, — Истомка Башка приходил под самый город Коломну. Царь Василья мало-мало жив-здоров. Степь наша встала. Мордва встала. Большая с Москвой травля будет!
58
Письмо у приказчика на откупу. — Составление челобитных (просьб) в XVII веке отдавалось на откуп приказчику села, управителю вотчинного хозяйства.
— А Шуйский-то, — кричал какой-то вихрастый под черной, усохшей сосной, — выход у крестьян вовсе отнять замыслил! Сказывают, кто годов за пятнадцать перед сим бежал, тех станут сыскивать и отдавать прежним господарям.
— Эх ты, Соломенные Кудри, а не все ль едино нам? Ну дадут тебе выход, а где грошей возьмешь, коль взыщут пожилое? [59]
— А верно ль бают, што царь на Москве шубами заторговал?
— С него станется!
— Скаредный, черт!
59
Пожилое — особая пошлина; взыскивалась с крестьян за пользование господским строением.
— Шу-у-убник!..
— Эй, браты, идем к большаку, глянем-ка еще разок!..
Курил духовитою смолкой ровно и густо лес.
— Иде-о-ом!
Сходились комаринцы, из края в край перекликались на поляне.
В конце села, на отшибе, был господский двор. Вдовая боярыня зимой и летом ходила в куньей телегрее — берегла от «прострела» старую свою плоть, — холила борзых кобелей да терзала и увечила своих холопов.
В полдень крепостного Сеньку Порошу позвали на крыльцо.
— Пошто собаки не кормлены?! — закричала боярыня. — Сечь тебя надобно, пересечь! Эй, подайте-ка мне плеть потяжеле!
Сенька не стал дожидаться. Он сверкнул пятками и побежал.
— Лю-у-ди! — ударил ему вдогонку крик. — Эй! Вора имайте!.. Борзых!.. Слушайте свору!
Он стал на кровлю земляного погреба, оглянулся, увидел бегущих по двору людей. Прыгнул — прямо в глухую крапиву, липучки и облепиху. Борзые залились. Он выхватил из плетня жердину и побежал. Впереди было гумно. Сбоку мелькнула пара огненношерстных псов. Псы настигали. Сенька закружил над головою жердь. Воздух обернулся крутым гудом… Стоялая вода блеснула перед ним. Он уперся жердиной в землю, перемахнул и дальше уже не бежал, а только упирался жердью и, высоко взлетая, скакал кузнечиком по жниву.
Погонщики не очень старались. Скоро и борзые стали отставать. Он бросил жердь. Жниво кончилось. Синяя сумеречная хвоя дохнула прохладою в лицо. Потом гул голосов ударил в уши. Он остановился на поляне…
Комаринцы глядели на него. Весь табор на мгновение затих. Старый бобыль Пепелыш окликнул Сеньку:
— Кто тебя, брат, так загонял? Или проведал што? Наши идут?
— Да не! — сказал холоп. — От боярыни едва ушел… Псов спустила… «Вора имайте!» — вопит… А все оттого, что не дал с себя спустить шкуру.