Повести
Шрифт:
– Не заметил.
– Подожди!..
– Она отвела воротник от губ, брови ее уже перестали вздрагивать от этого неожиданного смеха.
– А что было, когда я ушла к орудию Чубарикова?
– Там погиб Сергуненков.
– Сергуненков? Это тот застенчивый мальчик - ездовой? У которого лошадь ногу сломала? Подожди, я сейчас вспомнила. Когда шли сюда, Рубин мне сказал одну жуткую фразу: «Сергуненков и на том свете свою погибель никому не простит». Что это такое?
– Никому?
– переспросил Кузнецов и, отворачиваясь, ощутил инистую льдистость воротника, как влажным наждаком окорябавшего щеку.
–
«Да, и я виноват, и я не прощу себе этого, - возникло у Кузнецова.
– Если бы у меня хватило тогда воли остановить его… Но что я скажу ей о гибели Сергуненкова? Говорить об этом - значит говорить о том, как все было. Но почему я помню это, когда погибло две трети батареи? Нет, не могу почему-то забыть!..»
– Я не хочу говорить о гибели Сергуненкова, - решительно ответил Кузнецов.
– Нет смысла сейчас говорить.
– Господи, - шепотом сказала она, - как мне жаль вас всех, мальчиков…
А он, слушая ее голос, в котором звучали страдание и жалость ко всем, а значит, и к нему, думал между тем: «Неужели она любит Дроздовского? Неужели ее губ, неприятно искусанных, распухших, мог касаться он? И неужели она не могла заметить, что у Дроздовского холодные, безжалостные глаза, в которые неприятно смотреть?»
– Что ты так на меня смотришь, лейтенант, родненький?
– мягко-волнистым, как послышалось ему, шепотом спросила она.
– Смотришь и смотришь, будто ни разу меня не видел…
Он глухо ответил:
– Я зайду к Давлатяну. И не называй меня родненьким. Ты и меня жалеешь? Я еще не ранен и не убит. Тем более не хочу умирать бессмысленно и глупо.
– А разве смерть бывает умной, лейтенант? Хочу, чтобы ты, миленький, остался живым. Чтоб ты долго жил. Сто пятьдесят лет. У меня счастливое слово. Ты будешь жить сто пятьдесят лет. И у тебя будет жена и пятеро детей. Ну, прощай. Я к раненым… Нет, почему ты так смотришь на меня, лейтенант? Наверно, я тебе нравлюсь немного? Да? Вот не знала!
– Она придвинулась к нему, отогнула одной рукой мех воротника от губ, взглянула с пытливым удивлением.
– Ой, как все это глупо и странно, кузнечик!
– Почему «кузнечик»?
– Кузнецов, кузнечик… А ты разве не любишь кузнечиков? Когда я их слышу, становится очень легко. Представляю почему-то теплую ночь, сено в поле и такую красную луну над озером. И кузнечики везде…
Несло холодом от речного льда, и этот ледяной, низовой ветер шевелил полу ее полушубка. Ее глаза, улыбаясь, поблескивали, темнели над меховым воротником, отогнутым книзу ее рукой в белой варежке; белеющим инеем обросли полоски бровей, мохнато торчали, отвердели кончики ресниц, и Кузнецову опять показалось, что зубы ее тихонько постукивали и она чуть-чуть вздрагивала плечами, как будто замерзла вся. И совершенно явно представилось ему, что зубы так постукивали не у нее и говорила сейчас не она, а кто-то другой и другим голосом, что нет ни берега, ни зарева, ни немецких танков, - и он стоит с кем-то около подъезда в декабрьскую ночь после катка; вьюжный дым сносит с крыш, и фонари над снежными заборами переулка в сеющейся мгле… Когда это было? И было ли это? И кто был с ним?
– Хочешь поцеловать меня?.. Мне показалось, что ты хочешь… У тебя нет сестры? Нас ведь обоих могут убить, кузнечик…
– Слушай, зачем это? За мальчика меня принимаешь? Кокетничаешь?
– Разве это кокетство?
– Она заглушила смех воротником, закрыв им половину лица.
– Это совсем другое… Возле орудия ты меня защищал как сестру, лейтенант. У тебя ведь есть сестра?
«Возле орудия… шли танки. Мы стреляли, убило Касымова. Она была рядом, потом побежала к орудию Чубарикова, когда танк пошел на таран. Потом пулеметной очередью несколько раз перевернуло Сергуненкова перед самоходкой… Задымилась на спине шинель. И перекошенное, ошеломленное лицо Дроздовского: "Разве я хотел его смерти?.."
– Ты ошибаешься!
«Дроздовский! Не могу представить - ты и Дроздовский!» - едва не сказал он, но ее поднятое к нему, настороженно наблюдающее лицо внезапно резко озарилось красным сполохом, так разительно высветив широко раскрывшиеся глаза, губы, иней на тонких бровях, что он в первый миг не понял, что случилось.
– Лейтенант… - зашептали ее губы.
– Немцы?..
В ту же секунду где-то наверху, за высотой берега, рассыпались автоматные очереди, снова встали ракеты. И он, взглянув вверх, туда, где было орудие, тотчас хотел крикнуть ей, что началось, что немцы начали, и это, наверно, последнее, завершающее, но крикнул срывающимся голосом не то, что прошло в его сознании:
– Беги в землянку!.. Сейчас же! Запомни - у меня нет сестры! У меня нет сестры! И не говори глупостей! Не было и нет!..
И, почему-то мстя ей ложью и сам ненавидя себя за это, он почти оттолкнул ее, двинувшись по тропке, а она отшатнулась, сделала шаг назад с жалким, изменившимся лицом, выдавила шепотом:
– Ты меня не так понял, лейтенант! Не так, кузнечик…
А он уже бежал по кромке берега к землянке расчета, слыша ноющий, длительный звук автоматов вверху, и слева в скачках ракетного света речной лед то приближался к ногам, то стремительно соскальзывал, нырял в потемки. Потом наверху, где было орудие, хлопнул выстрел из карабина, другой; донесся сверху тонкий заячий, зовущий крик. Это был сигнал Чибисова.
«Значит, атака… Значит, сейчас!.. У нас осталось семь снарядов, только семь…».
Кузнецов подбежал к землянке, рванул вбок плащ-палатку, увидел фиолетовый огонь лампы, на брезенте нарезанный хлеб, направленные на него, все понявшие глаза Уханова, Рубина, Нечаева и подал команду в голос:
– К орудию!..
Глава двадцатая
Он ждал, когда они вылезут из землянки, а над берегом расталкивали ночь, соединялись в небе частые взмахи света. Там, возле орудия, в третий раз испуганно ахнул выстрел из карабина, слитно и разгульно затрещали автоматы, стая пуль, светясь, пронеслась над берегом.
– Быстро! Быстро!
– командовал нетерпеливо Кузнецов.
– К орудию! Наверх!..
В землянке, как отдавшееся эхо, прогудела повторная команда Уханова, и, мигом вытолкнутые этой командой, Нечаев и Рубин выскочили на тропку, торопливо жуя. Сам Уханов, погасив лампу, появился из землянки последним, вскинул автомат за плечо, крепко выругался:
– Пожрать не дали, раскурдяи! Держи, лейтенант, колбасу, пожуешь хоть!
– и сунул в руку Кузнецова какой-то корявый комок.
– К орудию! Шевелись, как молодые!