Повести
Шрифт:
“Владимир 3-ей степени”, будь он закончен, тоже имел бы героем безумца, существенно отличного, однако, от безумцев Гофмана и русских гофманианцев тем, что это был бы, по свидетельству современников, человек, поставивший себе прозаическую цель получить крест Владимира 3-ей степени; не получивши его, он “в конце пьесы… сходил с ума и воображал, что он сам и есть” этот орден. — См. Соч., 10 изд., II, стр. 743. — Такова новая трактовка темы безумия, тоже приближающаяся, в известном смысле, к безумию Поприщина.
Из замысла комедии о чиновниках, оставленного Гоголем в 1834 г., ряд бытовых, стилистических и сюжетных деталей перешел в слагавшиеся тогда “Записки”. Генерал, мечтающий получить орден и поверяющий свои честолюбивые мечты комнатной собачке, дан уже в “Утре чиновника”, т. е. в уцелевшем отрывке начала комедии, относящемся к 1832 году. — См. Соч., 10 изд., II, стр. 448, 453, 744. — В уцелевших дальнейших сценах комедии (переделанных позже в “Лакейскую”) без труда отыскиваются комедийные прообразы самого Поприщина и его среды — в выведенных там мелких чиновниках Шнейдере, Каплунове
Связанная, таким образом, с первым комедийным замыслом Гоголя, картина департаментской жизни и нравов в “Записках” восходит к личным наблюдениям самого Гоголя в пору его собственной службы, из которых замысел “Владимира 3-й степени” вырос. Даже на свои собственные биографические подробности не поскупился в “Записках” Гоголь. “Дом Зверкова” у Кукушкина моста, куда ведет Поприщина след распутываемой интриги и который он, как оказывается, хорошо знает потому, что у него есть там “один приятель”, — это тот дом, в котором в 30-ых годах был приятель у самого Гоголя и где, кроме того, жил одно время и сам он. [См. А. Яцевич, “Пушкинский Петербург”, 1935, стр. 261–263.] Запах, которым встречает Поприщина этот дом, упомянут в письме Гоголя к матери от 13 августа 1829 года. О “ручевском фраке” — мечте Поприщина — говорится в письмах Гоголя 1832 г. к А. С. Данилевскому (кстати, тому самому “приятелю”, который жил в доме Зверкова). Прическу начальника отделения, раздражающую Поприщина, отмечает Гоголь и в “Петербургских Записках”, как черту, почерпнутую, видимо, из личных наблюдений.
“Испанские дела” 1833 г., за которыми следит Поприщин по “Северной Пчеле”, доведены Гоголем до провозглашения королевой малолетней дочери Фердинанда VII (“какая-то дона должна взойти на престол”) и, следовательно, лишь до первой вспышки вызванного этим движения карлистов, сторонников Дон-Карлоса, брата Фердинанда VII; право на престол племянницы Дон-Карлос оспаривал, опираясь на закон, возбранявший женщинам вступать на престол и отмененный перед смертью Фердинандом. Дон-Карлосу прямо и вторит Поприщин, говоря, что “не может взойти дона на престол. Никак не может”. [Об отмене указанного закона Фердинандом “Северная Пчела” сообщила еще в январе 1833 г. (в № 14, в отд. “Разные известия”); смерть Фердинанда отмечена в № 229 от 10 октября, где приведен и первый декрет королевы-регентши, называющий в качестве будущей королевы малолетнюю “дону Изабеллу”, откуда — упоминанье Поприщина о “какой-то доне”; в том же выпуске газеты (от 10-го октября) еще раз излагается отмененный Фердинандом “закон салический, по коему женский пол не может наследовать престола”, и говорится, что в силу его отмены “чины королевства” (тоже упоминаемые Поприщиным) признали принцессу Изабеллу наследницей, а “брат короля, инфант Дон-Карлос, удалился из Испании”, чему тоже соответствует уверенность Поприщина, что испанский король “где-нибудь находится в неизвестности”; дальнейшая информация “Северной Пчелы” этому Дон-Карлосу уделяет с каждым днем все больше внимания, колеблясь при этом в оценке поднятого им движения: по существу реакционное, оно в освещении николаевской официозной печати принимало временами чуть ли не революционный оттенок, поскольку имело целью низложение вступившей уже на престол королевы. Ср. “Северную Пчелу” 1833, №№ 237, 239, 242, 245, 247, 249, 253, 257, 259, 261 и др. ] Возможно, что по замыслу Гоголя Дон-Карлос 1833 года сливается в фантазии Поприщина с героем Шиллера, и что именно поэтому, попав в сумасшедший дом, Поприщин принимает его обитателей за доминиканских монахов, а больничного надзирателя — за великого инквизитора (Карлос у Шиллера отдан Филиппом в руки великого инквизитора).
“Записки сумасшедшего” именно как записки, т. е. рассказ о себе героя, не имеют в творчестве Гоголя ни прецедентов, ни аналогий. И недаром: культивировавшиеся Гоголем и до “Записок”, и позже формы повествования к данному замыслу были неприложимы. Тема безумия во всех трех одновременно аспектах (социальном, эстетическом и лично-биографическом), которые находил в ней Гоголь, естественнее всего могла быть развернута прямой речью героя; именно, однако, героя со всей выразительностью социальной его физиономии, с установкой на речевую характеристику, с подбором острых диалектизмов ведущего свои записки чиновника. С другой стороны, эстетический иллюзионизм, подсказавший Гоголю первую мысль подобных записок, сделал возможным включение в них элементов фантастического гротеска (заимствованной у Гофмана переписки собак); естественна была при этом известная причастность героя к миру искусства.
Гофману, при всей своей зависимости от него, Гоголь противопоставляет, таким образом, собственное разрешение темы — с отказом от эстетизма в пользу реалистического изображения человеческого страдания, за незнание которого упрекал Гофмана Жюль Жанен.
Гофманианская форма “новеллы об искусстве”, присущая “Запискам” еще в ранней редакции, сохранилась, как видим, и в законченной их редакции. Но абстрактный (особенно в русской передаче) герой-фантаст Гофмана вырос в живого представителя нарождающегося “сословия среднего”; [О “сословии среднем” и, между прочим, о роли театра в жизни этого сословия см. в статье Гоголя “Петербургская сцена в 1835–1836 г.”] его конфликт с “существенностью” тоже конкретизировался, приняв черты социально-политического протеста и подготовив, наряду с эстетическими, и чисто бунтарские мотивы в его безумии; а так как за всем этим, несомненно, скрывается личный и социальный опыт самого Гоголя, — то, надо думать, субъективен был и исходный творческий импульс этих “Записок”; и таким образом новое социальное осмысление, приданное Гоголем теме безумия, — как теме повестей о чиновнике, — ознаменовало в его творчестве наиболее протестующий момент, момент первого сатирического выступления против бездушной системы николаевского бюрократизма.
В современной “Арабескам” критике о “Записках сумасшедшего” высказаны были следующие суждения.
“В клочках из записок сумасшедшего”, по отзыву “Северной Пчелы” (1835, № 73), “есть… много остроумного, смешного и жалкого. Быт и характер некоторых петербургских чиновников схвачен и набросан живо и оригинально”.
Сочувственно отозвался и враждебный “Арабескам” Сенковский, усмотревший в “Записках сумасшедшего” те же достоинства, что и в “забавной истории” поручика Пирогова; “Записки”, по мнению Сенковского, “были бы лучше, если бы соединялись какою-нибудь идеею” (“Библиотека для чтения” 1835, февраль).
Несоизмеримо дальновидней отзыв Белинского (в статье “О русской повести и повестях Гоголя”): “Возьмите “Записки сумасшедшего”, этот уродливый гротеск, эту странную, прихотливую грезу художника, эту добродушную насмешку над жизнию и человеком, жалкою жизнию, жалким человеком, эту карикатуру, в которой такая бездна поэзии, такая бездна философии, эту психическую историю болезни, изложенную в поэтической форме, удивительную по своей истине и глубокости, достойную кисти Шекспира: вы еще смеетесь над простаком, но уже ваш смех растворен горечью; это смех над сумасшедшим, которого бред и смешит, и возбуждает сострадание”. — См. Соч. Белинского, II, стр. 226. — Повторил этот свой отзыв Белинский и в рецензии (1843 года) на “Сочинения Николая Гоголя”: “Записки сумасшедшего” — одно из глубочайших произведений…” — См. там же, VIII, стр. 90.
РИМ
Текст “Москвитянина” был дважды прокорректирован самим Гоголем, о чем свидетельствует ряд его записок к Погодину, относящихся к зиме 1841–1842 г. [См. Е. П. Казанович. “К истории сношений Гоголя с Погодиным”, Временник Пушкинского Дома 1914, стр. 69–87.]
Из этих записок видно, что хотя повесть прошла через руки С. П. Шевырева, но вслед за тем Гоголь держал две ее корректуры: первую “с важными поправками” и вторую “на сверку”. Это обстоятельство в сущности и решает вопрос о преимуществе текста “Москвитянина” перед текстом “Собрания сочинений” (П).
Отсутствие рукописей делает затруднительной точную датировку повести. Предельная дата устанавливается легко на основании этих же записок и авторитетного свидетельства С. Т. Аксакова, что повесть была окончена в начале февраля 1842 г, когда Гоголь “прочел ее предварительно у нас (Аксаковых), а потом на литературном вечере у кн. Дм. Вл. Голицина”; [С. Т. Аксаков. “История моего знакомства с Гоголем”.] наконец, дата цензурного разрешения третьего выпуска “Москвитянина” — 11-го марта того же 1842 года. Все эти данные ведут нас к началу февраля 1842 г. Гораздо труднее определить дату исходную. Первоначальный набросок ранней редакции повести, называвшейся “Аннунциата”, Гоголь привез с собой из Рима в свой предшествующий приезд в Россию (с 26 сентября 1839 г. по июнь 1840 г.). В начале февраля 1840 г. он читал первые главы этой повести у тех же Аксаковых. Предположить, что Гоголь еще в Москве, весной 1840 г., занялся переделкой “Аннунциаты” в “Рим”, трудно. Возможно, что он приступил к этой работе зимой 1840—41 г. в Риме, куда Погодин слал ему отчаянные требования “поддержать “Москвитянин””, подкрепленные просьбой об этом же С. Т. Аксакова. [Во 2-й книге “Москвитянина” 1841 г., в отд. “Смесь”, стр. 616, Погодин анонсировал, в числе новых произведений Гоголя, повесть “Мадонна del fiore” — следующее звено от “Аннунциаты” к “Риму”.] Однако, всего вероятнее, что к этой переработке он приступил уже по возвращении в Россию, зимой 1841–1842 г., во время пребывания у Погодина.