Повести
Шрифт:
— Перекурка!
Это слово понеслось по рядам. Стук лома, шорох лопат стихает. Я это слово узнала, когда рыла окопы за городом. «Перекурка» — какое слово хорошее — отдых!
А в госпитале теперь стало даже лучше, чем было в начале войны. Когда мы все прибрали, начальник госпиталя достал кровати удобные, свежие матрацы, новое белье. Даже растения декоративные у нас появились и мягкая мебель.
В приемном покое от самого порога положили дорожку. И по всем коридорам раскатились пушистые дорожки. Абажурами закрыты лампочки дежурных сестер. Точно
— Что сегодня передавали?
— Второй фронт еще не объявился?
Но как бы ни было хорошо внутри госпиталя, раненых бойцов тянет на воздух. Они выходят на задний двор; кто подпираясь костылем, кто придерживая здоровой рукой раздробленную руку. И садятся напротив моей будки у освещенной солнцем стены. Больше деваться некуда.
И единственное для них развлечение — следить за мной.
— И откуда взялся такой солдат? — говорят они.
— Скажи по совести, ты стрелять умеешь?
Я молчу.
— От нее и слова не добьешься! Ты хоть погляди на нас!
Наконец я говорю:
— Не отвлекайте часового разговорами. — И отворачиваюсь.
— Ишь ты! — смеются они. — Устав она знает. Но вот винтовку таскает, как швабру.
Я не обижаюсь на них. Но мне грустно, что им так нехорошо на заднем дворе. Все попадались раненые, мне не знакомые. Один раз вышла и я посидеть на солнышке. Смотрю, мимо меня ковыляет, опираясь на костыль, высокий в синем халате, а с ним низенький крепкий парнишка с забинтованной головой. Высокого я сразу не разглядела в лицо. Только заметила, что волосы у него на затылке поредели и скатались. Так бывает у больных, которым пришлось очень долго лежать. Но они остановились и повернули, чтобы идти обратно. Тут я увидела высокого в лицо. Оно меня поразило. Кожа ярко-розовая и до того натянута, что лицо кажется неподвижным, как маска. А глаза живые, знакомые.
Я не выдержала, окликнула его тихонько:
— Кеша!
Так мы звали танкиста. И он даже в бреду на это имя отзывался. Наверное, так называла его мать. И вот он на меня смотрит, смотрит. Ведь он привык меня видеть в белой косынке и в белом халате. И вдруг я в форме бойца…
— Вы помните огурцы? — сказала я.
Тогда он меня узнал.
— Коля, — говорит он товарищу, — ведь это сестра, которую я вспоминал. Моя палатная сестра.
Они ко мне подошли.
Огурцы он помнит и еще абрикосы помнит. Абрикосы консервированные, холодные. Это я уже ему достала в пищеблоке.
— От этого я и ожил, — говорит он.
— А я не знала, что вы такой высокий! — говорю я. — Когда вы лежали на койке, вы мне совсем небольшим казались.
— Да, — говорит он, — ростом я не обижен. Но на лицо теперь, наверное, я страшный.
— Нет, — сказала я.
В самом деле, ведь я видела его лицо, когда оно было покрыто корой, черной как уголь. Этот черный уголь дал трещинки во многих местах, и из этих извилистых трещинок сочилась кровь.
— Нет, — повторила я, — вы вовсе не страшный, и я очень рада, что вы ходить можете.
— Начинаю двигаться, — говорит он. — Коля даже уговорил меня выйти на двор. Но пот прошибает — такая слабость.
Колю я не знала.
— Вы, наверное, прибыли недавно? — спросила я. — Откуда?
— Из Пулкова, — ответил он.
— Из Пулкова? Гора чья? — спрашиваю я.
— Гора наша, — отвечает он. — Как стояли, так и стоим. Теперь там даже крепче.
Подумайте! Ведь в сорок первом году осенью я в Пулкове рыла окопы. Военные там говорили, что мы работали хорошо, что здесь они должны врага остановить. Мы тогда сделали ходы сообщения и пулеметные гнезда. Пригодились. Устояли!
— Недавно, — говорит Коля, — немец бил по нас тринадцать часов подряд. Мы разведали, а потом дали ответ… Да что мы!.. Вот под Тихвином основательно фашистам всыпали. Уйму танков и всякой другой техники раскрошили. А сегодня ты приказ слышала?
— Конечно, слышала. Разве я приказ пропущу? Хоть с поста приду, совсем носом буду клевать, а последних известий все равно дождусь.
— Меня скоро выпишут, — говорит Коля. — Как бы только в свою часть вернуться. Я уже товарищу капитану письмо написал. Ведь всю войну в одной батарее, — все родное.
Вот так мы поговорили немножко, и они ушли. Кеша устал, а здесь на дворе посидеть и отдохнуть было негде. Какая досада! Особенно я это почувствовала, когда прошла по городу и видела зеленые, залитые солнцем скверы-
Но я не одна об этом думала.
Между нашим крайним корпусом и потрясенным домом есть площадка, огороженная высоким забором. С заднего двора туда есть калитка, она близко от будки. Площадка завалена старой, слежавшейся резиной, похожей на огромные тряпки. Это отбросы с завода «Треугольник». Резину привезли сюда наши машины как топливо.
В тот вечер, когда я писала маме письмо, начальник госпиталя, врачи и сестры пришли расчищать площадку-
Прошло два дня; меня поставили ночью в проходную у ворот. Я закрыла дверцу будки на крючок, проверила, хорошо ли закрыты ворота, и пошла посмотреть, что устроили на площадке, куда девали резину.
Открываю калитку. Резины нигде не видно. Ветерок пахнул свежий. И как будто шелестят листья… Конечно, листья шелестят. Вот передо мной очертания кустов.
А посреди площадки что-то белеет и журчит вода… Фонтан? Не может быть… На самом деле фонтан, а белеют статуи.
Это начальник госпиталя придумал здесь устроить фонтан. А где он взял статуи?.. Наверное, их везли наши машины издалека, да еще под обстрелом… Вот как сумели! Что задумали, то и сделали.
И я уже знаю, как начать письмо на Большую землю маме: «У нас появился сад…»
Когда рассвело, я все хорошо рассмотрела. От Биржевой линии отделяет площадку забор высокий. Вдоль этого забора построили еще забор, пониже, и между двумя заборами свалили всю резину.
Площадку посыпали желтым песком и расставили много скамеек.