Повседневная жизнь Москвы. Очерки городского быта в период Первой мировой войны
Шрифт:
– Вы хотите обязательно вымыть ему одеколоном и лицо, и руки?
– Конечно.
– Но пожалейте же Ольгу Ивановну! – восклицает другой.
– При чем здесь Ольга Ивановна? – недоумевает Анна Петровна.
– А при том, что она скоро придет, и ей ничего не достанется.
– Вот что… – предлагает третий повеса. – Тут нужно действовать по всей строгости законов. Вы, Анна Петровна, будете одеколонить раненым щеки, Ольга Ивановна – нос и прочие мелочи, Агнесса Оскаровна – руки, а Исидора Владимировна…
Анне Петровне
– Образованный человек, а такой невежда…»
Реальная жизнь госпиталей была, конечно, не такой веселой. В отличие от «доброволиц» настоящим сестрам милосердия приходилось постоянно сталкиваться с людскими страданиями и самой смертью, как это запомнилось Н. В. КрандиевскойТолстой:
«Эта ночь в лазарете была особенно трудной и беспокойной. Накануне привезли тяжело раненных, многих уложили на койки не для того, чтобы лечить, а для того, чтобы дожидаться смертного часа. Список таких безнадежных я нашла на столе в дежурной палате. Две фамилии из этого списка были уже вычеркнуты карандашом.
Я вымыла руки, надела халат, затянула потуже косынку и пошла по палатам.
Мало кто спал в эту ночь. Большинство или тихо стонало, или металось в жару, некоторые лежали неподвижно, прислушиваясь к своей боли, кое-кто бредил.
Что могла сделать я, ночная сестра, для облегчения этих мук? Дать попить, перевернуть на другой бок, поправить подушку или пузырь со льдом, просто присесть рядом, взять горячую руку в прохладные ладони, подержать ее молча? Все эти жесты милосердия были так незначительны, так ничтожны. И как всегда был ими утешен в первую очередь тот, кто утешал, а не тот, кто в утешении нуждался.
Обойдя палату со вновь поступившими, я пошла проведать своих старых знакомых и среди них раненного в ногу Егора Колесникова. Развороченная снарядом нога его лежала высоко на подушке, вся от ступни до колена в тугом коробе гипса. Один только большой палец, одеревенелый и темный, был свободен от повязки и торчал, как подпиленный сучок.
Увидя меня, Колесников тихо просиял, шевельнулся и сразу болезненно сморщился.
– Болит, Егорушка? – спросила я.
– Покачай, Бога ради, – попросил он, – мочи нет.
Я покачала палец, как делала много раз раньше, видимо, это давало облегчение всей ноге, затекшей от подвижной повязки. Блаженная улыбка застыла у него на лице, он заснул. Я вышла в коридор.
Из палаты безнадежных, напротив, уже выносили кого-то, покрытого простыней. Сзади шла санитарка с тюфяком, перекинутым через руку. Другая гремела ведром, подмывая пол вокруг опустевшей койки. Грубой простотой сопровождалось таинство смерти.
У постели героя
– Вы дежурная сестра? – спросил меня доктор, вытиравший полотенцем руки в коридоре.
–
– Вскипятите шприц. – Чуть понизив голос:
– Вычеркните в списке Аввакумова Тимофея.
Свое рядовое ночное дежурство описала на страницах «Утра России» сестра милосердия, укрывшаяся под псевдонимом «А. Д-ская»:
«Часов около девяти в лазарете уже погашены огни, но в палатах еще не умолкли голоса. Смех не вплетается в разговор, не слышно шуток, но нервный гул сдерживаемых голосов долго еще катится по большим, темным комнатам. В углу, слабо освещая лишь небольшую часть обширной палаты, алеет лампада. (…)
В одной, другой палатах разговоры все не унимаются.
Сбившись в плотные группки, голова к голове, сидят по несколько человек на кровати товарища и толкуют, толкуют, вспоминают. (…)
– Спать пора, спать пора, господа, – убеждает дежурная сестра. И с одной койки отвечает тихий задумчивый голос:
– Ох, сестрица, все спишь, спишь, отдохнуть некогда…
Голоса беседующих переходят почти в шепот, но говорят до полуночи, – в этих ночных, сближающих разговорах, видимо, отдыхает душа. (…)
Мало-помалу замирают голоса по всем палатам. В дежурную слышно лишь разнотонное дыхание нескольких десятков человеческих грудей. Кто-то бессвязно шепчет во сне: “Ну-ну-у-у! Чего! – о-о-!” Это саратовский молодой крестьянин лошадку свою погоняет, землю под озимь вспахивает.
– Ох, ох, родимая! – простонал кто-то.
(…)
У него прострел и перелом ноги, и на перевязки его носят на носилках. В то время как врач водит зондом в его зияющей ране, он подшучивает над товарищами: “Да, ты тут как князь Голицын разлегся!” И когда рана его прочищена, нога вновь прикреплена к шинкам, говорит санитарам: “Ну, подавайте-ка автомобиль”. Роскошь жалобы или стона этот позволяет себе только во сне. При приближении сестры он просыпается.
– Что, сестрица, никак я зашумел во сне? Простите уж! Ничего, мне хорошо. Пойдите отдохнуть, сестрица. Ночь долгая – устанете…
И совестливо качает головой, когда поможешь ему вытянуть ногу или оправляешь на нем одеяло. (…)
Неровным, подпрыгивающим каким-то звуком катится звонок. Это чья-то слабая, непривычная к звонкам рука зовет дежурную няню.
“Спасибо, родная, спасибо, миленькая…”
И слышно по нежному, тихому звуку голоса, как совестно человеку своей беспомощности…
“Тук-тук-тук”, – раздаются вдруг такие странные, такие необычные для уха звуки, – это кто-то пошел на костылях. (…)
Посинели окна в дубовых рамах.
Занимается день. Няни зазвякали кувшинами и тазами – несут умываться не встающим больным. Стук костылей не тревожит уже и не волнует, – ковыляет выздоравливающий уже бравый хохол – ему скоро на выписку. Кряхтя, зевая, пробуждаются больные, и вновь переносятся с поля битвы, из ночных стоянок, из разных деревень в реальную обстановку московского лазарета.