Повседневная жизнь русского путешественника в эпоху бездорожья
Шрифт:
3 октября 1829 года Вяземский, удалившись в Остафьево, отметил в своей записной книжке: «Сегодня минуло две недели, что я узнал о существовании холеры в Москве. 17-го вечером приехал я в Москву с Николаем Трубецким. Холера и парижские дела были предметами разговора нашего. Уже говорили, что холера подвигается, что она во Владимире, что учреждается карантин в Коломне. Я был убежден, что она дойдет до Москвы. Зараза слишком расползлась из Астрахани, Саратова, Нижнего, чтобы не проникнуть всюду, куда ей дорога будет» (28, 618).
Подобно своей старшей сестре чуме, холера порождала народные волнения. Охваченные страхом люди готовы были на любые безумства.
«В Коломне, сказывают, был бунт против городничего, объявившего, что холера в городе, а чернь утверждала, что нет. Городничий скрылся. Губернатор приезжал исследовать это дело…» (28, 625).
Прошло два десятка лет — а картина не изменилась. В 1848 году Вяземский писал Жуковскому: «Ты бежишь от революций, а здесь (в Петербурге. — Н. Б.)мы встретим тебя холерою, которая губительною лавою разлилась по всей России и
«Иль мороз окостенит…»
Безлюдность российских дорог в сочетании с большими расстояниями между селениями создавали еще одну реальную опасность для жизни путника. Сбившись с дороги в сильную метель, он мог замерзнуть и быть заживо погребенным под сугробами снега. Такие случаи бывали не только в степных областях, на окраинах, но и в центре России. Красочное описание этой беды в оренбургских степях знакомо каждому по «Капитанской дочке» А. С. Пушкина.
«Я приближался к месту моего назначения. Вокруг меня простирались печальные пустыни, пересеченные холмами и оврагами. Все покрыто было снегом. Солнце садилось. Кибитка ехала по узкой дороге, или, точнее, по следу, проложенному крестьянскими санями. Вдруг ямщик стал посматривать в сторону и наконец, сняв шапку, оборотился ко мне и сказал: “Барин, не прикажешь ли воротиться?”
— Это зачем?
— Время ненадежно: ветер слегка подымается; — вишь, как он сметает порошу.
— Что ж за беда!
— А вредишь там что? (Ямщик указал кнутом на восток)
— Я ничего не вижу, кроме белой степи да ясного неба.
— А вон — вон: это облачко.
Я увидел в самом деле на краю неба белое облачко, которое принял было сперва за отдаленный холмик. Ямщик изъяснил мне, что облачко предвещало буран.
Я слыхал о тамошних метелях и знал, что целые обозы бывали ими занесены. Савельич, согласно со мнением ямщика, советовал воротиться. Но ветер показался мне не силен; я понадеялся добраться заблаговременно до следующей станции и велел ехать скорее.
Ямщик поскакал; но все поглядывал на восток. Лошади бежали дружно. Ветер между тем час от часу становился сильнее. Облачко обратилось в белую тучу, которая тяжело подымалась, росла и постепенно облегала небо. Пошел мелкий снег — и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем. Все исчезло. “Ну, барин, — закричал ямщик, — беда: буран!”…
Я выглянул из кибитки: все было мрак и вихорь. Ветер выл с такой свирепой выразительностию, что казался одушевленным; снег засыпал меня и Савельича; лошади шли шагом — и скоро стали. “Что же ты не едешь?” — спросил я ямщика с нетерпением. “Да что ехать? — отвечал он, слезая с облучка, — невесть и так куда заехали: дороги нет, и мгла кругом”» (153, 1075).
Герои Пушкина бедствовали в безлюдных оренбургских степях во времена Пугачева. Но опасность погибнуть в снегах подступала и гораздо ближе к Первопрестольной. Спустя полвека, в январе 1828 года, князь П. А. Вяземский ехал из Москвы в Пензу. Вот как описывал он свои дорожные приключения.
«Мы выехали 5-го января из Мещерского в Пензу в восьмом часу утра. Погода казалась тихая и теплая, мы думали, что часов в пять после обеда будем в городе. Вместо того настал мороз ужасный, вьюга ледяная, и в пятом часу приехали мы только в Елань. Кучера и люди перемерзли, форейтор отморозил себе нос и колено. Видя это, еланские ямщики нас никак везти далее не хотели до утра, несмотря на просьбы, увещания, обещания дать двойные прогоны; должны мы были решиться провести на месте часть дня и ночь. Мороз был красноречивее нас и денег.
На беду нашу попали мы на сочельник. Печь была худо натоплена и ничего в печи не было, а мы, полагая, что будем несколько часов в езде, не взяли с собою запаса. Вот что значит ездить по степям. Здешние жители, пускаясь и на малую дорогу, берут с собою не только провиант, но и дрова на всякий случай. Застигнет их ночь и метель, они приютятся к стогу сена, разложат огонь и бивакируют. Мы были взяты врасплох, как Наполеон русскою зимою.
Проведши около 15-ти часов в избе холодной, но дымной, в сообществе телят, куриц (не говоря уже о мелкопоместных тараканах), родильницы, лежащей на печи с трехдневным младенцем, пустились мы на другое утро в Пензу. Мороз не слабел, но погода была тише. В девятом или десятом часу приехали в Пензу…» (28, 566).
Прошло еще полтора десятилетия — и та же беда приключилась с молодым дворянином Иваном Аксаковым, ехавшим в январе 1844 года по делам службы по дорогам не столь уж далекой от Москвы Тамбовской губернии.
«..Ямщики, однако же, уговаривали нас остаться, выждать погоду, но мы их не послушались, а заложили пять лошадей с форейтором, ибо снегу, снегу гибель; разве в одной Оренбургской встречается подобное количество. Поехали. Метель гуляла вволю, и мы, не сделав двух верст, сбились с дороги и решились воротиться. Только что завидели Кузьмину гать, вдруг погода приутихла, просветлела, и мы опять поворотили в Сампур. Мне еще было смешно, хоть Оболенский и начинал беспокоиться; человека мы посадили между собой, и хотя продувало нас порядком, однако мы терпели, имея в виду приезд в Сампур. Вам известно, что такое буран! Ну так буран, настоящий буран, свирепствовал во всей силе: в двух шагах нельзя разглядеть человека, да и смотреть нельзя, так, кажется, и вырвет и забьет глаза. Мы еще закрылись рогожкой, но каково же было ямщикам! Лошади отказывались везти, начинало смеркаться. Оболенский выскочил сам, повел под уздцы лошадей, общими криками побуждали мы их идти, но пользы было мало, мы отстали от обоза, и так как в проклятой Тамбовской губернии по дорогам нет ни верш, ни вех, то скоро сбились с дороги, а наудачу ехать было опасно, ибо встречаются буераки, т. е. такие снежные сугробы, сажен до двух и трех глубины, из которых и днем не всегда избавляются. Между тем наступил пятый час и совершенно смерклось. Что делать! Лошади не везут, ямщики закоченели, мы сами иззябли, дороги не знаем, ночь, и при всем этом ужасный, неистовый буран! Послал ямщика верхом отыскивать дорогу, сами принялись кричать, но ямщик скоро вернулся, не найдя ничего, кроме стога сена, а крики наши не могли быть услышаны при таком вихре, да и кто стал бы отвечать и отыскивать нас! Ведь в Тамбовской губернии нет ни сенбернардских монахов, ни собак! Страшно! Ямщик принялся плакать, молиться Богу: “Ах ты, жизнь наша, жизнь, вот, умирай здесь вдруг!” Мы решили остановиться у стога сена, отпрячь лошадей и дожидаться утра. Каково это! Иметь в перспективе часов 13 или 14 ночи, при такой погоде, с ежеминутной возможностью закоченеть и замерзнуть! Отпрягли лошадей и пустили в повозку ямщика и форейтора и накрылись рогожкой. Ямщик и форейтор готовились расстаться с жизнью и отдать душу Богу, но так как они прозябли более нас, то я отдал им шубу, а сам остался в одной известной Вам шинели, а Оболенский отдал им шинель, оставшись в одной чуйке. Признаюсь, я никак не мог привыкнуть к мысли, что действительно можно замерзнуть, хотя благоразумие заставляло почти не сомневаться в этом. Могли ли мы надеяться, что выдержим предстоявшие нам ужасные 14 часов ночи! Нет, надежда, уверенность в милость Божию не покидала меня; хотя я вовсе не имею особенного права на эту милость, но чувствую, что нахожусь под нею ежеминутно, т. е. это относительно меня собственно. Но тяжело было это испытание и памятны мне эти с таким напряженным терпением выжданные часы! Так как ямщики и человек наш, совершенно одуревшие и обесчувствевшие, готовы были заснуть каждый миг, несмотря на то, что сон в их положении — верный конец, то мы с Оболенским и положили, сменяясь беспрерывно, будить всех и не давать спать. Странно, право, как нравственное чувство торжествует над физикой человека. Мы были одеты холоднее, чем они, менее привычны к холоду и снегу, более изнежены и притом мы терпели, бодрствовали всю ночь, поддерживали их мужество, ободряли их и можем смело сказать, что без нас они бы замерзли. Однако ветер сильно прохватывал насквозь нашу жидкую кибитку, и мы вздумали было поставить ее по ветру, т. е. чтобы ветер дул только в спину, а не в лицо. Но это было напрасно. Лошадей запрячь мы были не в состоянии: пальцы распухли, без силы, без чувства осязания, да и лошади — что шаг, то падали в снег от слабости и изнеможения, а снегу к тому же столько, что ходить почти не было возможности. Итак, еще больше прозябнув, сели мы в свою маленькую клетку и стали ждать. Проходит час, другой, в беспрерывных буждениях друг друга, спрашиваниях: жив ли ты, спишь ли и т. п. Но всему должен быть конец на свете. Погода стала утихать, хотя холод усилился, и показалась заря. Послышались отдаленные крики обозов. Насилу заставили мы уже равнодушного ко всему ямщика проснуться, сесть верхом и ехать отыскивать дорогу или деревню. Я боялся, что он или упадет с лошади и не будет в состоянии подняться, или еще больше заплутается, или, наконец, приехав в какую-нибудь избу, бросится к теплу и забудет про нас. Сами же мы вышли из повозки и стали кричать, но никто не отвечал нам, а идти пешком до дороги мы не были в состоянии. Наконец, часу в восьмом утра, при резком и сильном холоде с ветром, хотя без бурана, показались лошади и верховые. Долго были мы в мучительной неизвестности: избавители ли это наши? И когда мы увидели, что это они, то удивительно сладкое чувство радости и умиления овладело нами. Бодрые сампурские ямщики привели свежих лошадей и скоро привезли нас на станцию, от которой мы находились верстах в трех, не больше. Итак, более 20 часов провели мы не пивши и не евши, при жестоком буране, заблудившись верстах в трех от станции…» (2, 38).
Замерзающий человек не понимает, что с ним происходит. Он всего лишь непреодолимо хочет спать. Но, погрузившись в этот леденящий кровь сон, он уже никогда не проснется.
Во время отступления французской армии из Москвы в 1812 году вдоль Смоленской дороги лежали сотни и тысячи тел погибших от холода. Эту страшную картину описал в своих воспоминаниях Арман де Коленкур.
«Мороз был такой, что оставаться на бивуаках было невыносимо. Горе тому, кто засыпал на бивуаке. В результате дезорганизация чувствительным образом захватила уже и гвардию. На каждом шагу можно было встретить обмороженных людей, которые останавливались и падали от слабости или от потери сознания. Если им помогали идти, или, вернее, с трудом тащили их, то они умоляли оставить их в покое. Если их клали на землю возле бивуаков (костры бивуаков горели вдоль всей дороги), то, как только эти несчастные засыпали, они были неминуемо обречены на смерть. Если им удавалось сопротивляться сну, то кто-нибудь из проходящих мимо отводил их немного дальше, и это продолжало их агонию на некоторое время, но не спасало их, ибо для людей в таком состоянии вызываемая морозом сонливость является силой, против которой нельзя устоять; засыпаешь вопреки своей воле, а заснуть — это значит умереть. Я пытался спасти некоторых из этих несчастных, но тщетно. Они могли пробормотать лишь несколько слов, прося оставить их в покое и дать им немножко поспать. Послушать их, — так этот сон должен был быть их спасением. Увы! Он означал последний вздох несчастного, но зато бедняга переставал страдать, не испытывая мук агонии. На побелевших губах замерзших была запечатлена признательность судьбе и даже улыбка. На тысячах людей я видел это действие мороза и наблюдал смерть от замерзания. Дорога была покрыта трупами этих бедняг» (83, 266).