Повторение пройденного
Шрифт:
– А ты знаешь, я сейчас бы мог... Еще убить мог... Честное слово. Они - гады... Я бы никогда теперь таких не жалел...
– Вадя, все будет хорошо! Клянусь, все будет хорошо!
Я сам не верил в это.
– Если я, как Саша, - бормотал Вадя.
– Как Саша, понимаешь?.. И признаюсь, я теперь совсем не боюсь... Совсем... Только вот умереть... не хочется!
– Глупо как получилось, - сказал Володя.
– Не дай бог так...
– Что - так?
– спросил Макака.
– Да вот, как Вадька... И до
Я опять не выдержал:
– Почему же глупая? А ты посылку пошли - и за Вадю, и за Соколова, и за Сашу!.. Шукурбек еще. Пошли!
– Да нет, ребятки, вы меня не поняли...
А в общем-то, он сам ничего не понял.
Глупо?
Смерть всегда преждевременна. Я никогда не видел, как умирают стопятидесятилетние и даже столетние. Я видел, как умирают те, кому не было и пятидесяти, и сорока, и тридцати, и двадцати. На войне от свежих ран и не на войне от старых. Умирают - не дожив, не долюбив, не дорастив детей, не доработав.
И пусть живущие помнят об этом. Живущие, которые живут потому, что не дожили те...
Мы ехали всю ночь и половину дня, почти не останавливаясь. Мы торопились так, что не успели узнать: сегодня Москва праздновала День Победы.
В Праге еще шли уличные бои. Самые тяжелые - тихие, когда по тебе стреляют из окон и с чердаков, из подвалов и из-за углов. Армия Рыбалко успела. Мы - не успели.
Девятого мая свободная Прага ликовала:
– На здар! На здар! На здар!
Теперь, кажется, всё. Войне конец.
Но опять:
– По машинам!
– Куда? Зачем? Куда?
– В горы!.. Там немцы!..
– Какие немцы, когда все кончилось?
– Нет, еще не кончилось...
Да, еще не все кончилось. Десятого, и одиннадцатого, и двенадцатого, и тринадцатого мая мы прочесывали горные леса. Большая группировка немцев пыталась уйти из Чехословакии к американцам. Бои возникали невзначай и невзначай кончались. Мы транспортировали пленных на сборные пункты.
Четырнадцатого мая - последний легкий бой и последняя партия пленных. Это не всенародный праздник. Но войне теперь действительно конец.
Конец! Я хотел поздравить Наташу, но сейчас для этого только один путь - письмо. На войне нас разделяли километры, сейчас - разделяли страны. Наташа осталась в Германии, мы - в Чехословакии. Вновь передвижение. Они в Чехословакии, мы - в Австрии, под Веной. Пока мы с Макакой писали на наших машинах лозунги ("Русские прусских всегда бивали! Русские дважды в Берлине бывали!", "Мы победили по праву! Слава Родине нашей! Слава!"), они пересекли австрийскую границу. А мы? Краска еще не высохла на наших машинах - команда: "Садись!" Мы едем в Венгрию.
– Дай деньга!
– Первыми нас встретили цыганята.
Пожилой цыган наигрывал на скрипке "Золотой огонек" и "Катюшу".
А цыганята плясали вокруг наших машин, забирались на колеса и подножки:
– Дай деньга! Красавец, дай деньга! За победа дай!
"Милый!
Поздравляю тебя с днем рождения. Очень, очень поздравляю! Как мы давно не виделись. Даже не верится, что кончилась война. И она еще, наверно, не кончилась: сегодня мы уезжаем, очень далеко, на другой конец нашей страны. Если ты читал "Цусиму", то будешь знать, где я.
Я вспоминаю наш последний разговор и твои слова: "Давай распишемся". Милый мой чудак!
Может быть, мы и увидимся. Я не пишу тебе главного, самого главного для меня и тебя. Наверно, ни к чему это сейчас...
Будь здоров и береги себя! Пусть все будет хорошо. И - не сердись!
Обнимаю.
Н."
ГОД 1946-й
И надо же случиться такому! Три года, и опять - тот же госпиталь, на той же Стромынке, и Гурий Михайлович тот же, и сестра Верочка - Вера Михайловна. Словно и не было этих трех лет, не было фронта и Берлина, и Праги, и победы. И меня там не было. И Вера Михайловна не покидала нашего хирургического отделения. Только лицо у нее другое - не ее: она, видимо, горела. Потом пластическая операция... Я не спрашивал.
И палата у меня другая. Такая, о которой я мечтал тогда, в сорок третьем. И в общем облике госпиталя есть что-то иное, еще не совсем мирное, но и не военное, как тогда. Раненые не свежие, а с застарелыми бедами, и много просто больных - суставы, опухоли, переломы, вывихи, аппендициты, грыжи.
– И надо ж, опять левая. Как тогда! Смотрите, Гурий Михалыч.
В лице Веры Михайловны - чужом, незнакомом лице - появилось что-то спокойное, уравновешенное. И все же она прежняя - ладная, добрая. И ее большие руки быстро орудовали над моей ногой, снимая перевязку.
– Так, так, голубчик. Поверни. Вот так, - говорил Гурий Михайлович. Зря, зря не дался. Тогда надо было резать... А теперь некробиоз явный. Еще, голубчик. Еще поверни. Так. Да... Посмотрим, что можно сделать. Посмотрим. А делать что-то придется. Ишь как прихватило...
– Ногу я не дам!
– сказал я довольно решительно.
– Не о ноге речь, об осколках, - успокоил меня начальник отделения. Плохо. А там видно будет, видно. Запустил. Зря запустил, голубчик. Так и до некроза недалеко. Слышал такое - гангрена? Так вот...
– Ты уж слушай Гурий Михалыча и терпи, - советовала сестра.
– Я терплю...
Вера Михайловна протерла ногу спиртом. Сделала укол пенициллина. Опять забинтовала - теперь широким бинтом.
Она проводила меня в палату. Коридор тот же, и столик, где я чертил графики. А цветов прежде не было. Сейчас - на всех окнах. И окна открыты, не пришторены. Во дворе среди голых деревьев качались на ветру электрические лампочки. Блестел снег - его много здесь, больше, чем на московских улицах. Даже на лавочках огромные белые шапки.