Пояс неверности. Роман втроем
Шрифт:
— А я молчу потому что.
— Откуда здесь эта дрянь?!
— Господи, ну мало ли. Тамара Петровна, что, уже не имеет права перекусить в разгар трудового дня? Передохнуть пять минут без «Доместоса» с хлором?
— Не может! У Тамары Петровны хронический панкреатит и язва кишечника! Она кефир однопроцентный кушает! И йогурт с ванильными сухариками!
— Это я съел. Прости. Не хотел сознаваться.
— Прекрати! Ты ненавидишь чипсы! Какие проститутки жрали это говно?!
— О. Можно, я пойду прогуляюсь? Что-то башка трещит, сил нет. Ты здесь пока полежи, отдохни. Что-то ты прямо нехороша сегодня.
И он, натурально, встает, натягивает свои белые джинсы, пару из двух дюжин, заветная мечта голодного детства — белые штаны и Рио-де-Жанейро, и преспокойно выходит из квартиры, не слушая моих истерических воплей. Щелчок. Дверь закрылась. Классически — шаги на лестнице. Я валюсь неоформленной грудой в кровать, подушки с тремя полосочками, Pratesi, бессильно реву, достаточно долго. Не буду его дожидаться. Поеду домой, не включая света, усядусь в красное кресло со сложным названием, начинающимся со слова «релакс», и позвоню Эве, бывшей эстонке.
— У Него кто-то есть, — снова провою жалко в трубку.
— Еду, — ответит отзывчивая Эва, — коньяк взять?
— Не надо, — проплачу в ответ, — у меня имеется…
Пока она добирается из своего Бирюлево, включу компьютер. Сяду за стол, хороший письменный стол из березы, положу на него сначала руки, левую с одиннадцатью шрамами, правую простую, на них сверху — лоб, занавешусь жестковатыми от краски волосами и повою немного еще. Закурю сигарету, красный «Давидофф». Через время, потребное для полной компьютерной загрузки, открою почту на Яндексе и настучу письмо от Гвендолен.
Гвендолен пишет, ловко ударяя по клавиатуре длинными пальцами в серебряных массивных кольцах:
«Можно встать так перед зеркалом. Я, допустим, впереди, а ты сзади, чтобы, во-первых, дышать обещано в затылок виски, а во-вторых, я же много меньше ростом, ну. Можно так стоять какое-то время и читать по строчке стихов известных поэтов. Отдать тебе любовь? — отдай! она в грязи! — отдай в грязи! я погадать хочу — гадай! еще хочу спросить, — спроси! допустим, постучусь, — впущу! допустим, позову, — пойду! Потом аккуратно начать снимание одежд, наблюдаемое в зеркале, оно затянется ровно на количество этих самых одежд, нет, торопиться не надо. А если там беда? — в беду! а если обману — прощу! а если будет боль? — стерплю, а если вдруг стена? — снесу, а если узел — разрублю. И можно в конце добраться до черного белья с кружевами, оно сегодня такое, и положить руки мне на грудь, такую на вид грудь принято называть налитая, так вот на нее руки, да, кладем. Смотрим. Не надо спешить. А если сто узлов? — и сто! любовь тебе отдать? — любовь! не будет этого! — за что? — за то, что не люблю рабов. — Идиотский финал у стиха, правда?»
Меня нисколько не смущает, откуда Гвендолен так глубоко знакома с творчеством Роберта Рождественского. Еще сигарету.
м., 29 л.
Дверь захлопнулась с грохотом, как крышка люка бронетранспортера, и больше я не слышал ее голоса. Ну или почти не слышал. Из-за железной двери доносилось лишь какое-то кваканье. Я скрипнул зубами. Р-р-развернулся. Сплюнул. И пошел вниз пешком, ускоряя шаг, как шлюха из советской песни — по улице Пикадилли:
Когда вы мне засадили, Я делала все не так.Вот бл-дь, думал я безадресно. Опять все не так. Вот сука. И еще эта мелкая со своими гребаными чипсами.
Так подставить. Так подставить.
Через три или четыре лестничных пролета я уже мог рассуждать холоднее. Я уже видел себя со стороны. Зрелище было довольно неприглядным.
Красавец в белых штанах. Альфа-самец со смятой упаковкой гондонов, забытых в кармане. В котором, если честно, больше ни хрена и нету, кроме этих гондонов. А конкретнее — ни копейки.
Вот с-сука, — повторил я сквозь зубы. Из тебя такой же альфа-самец, как из нашей Мамочки — балерина Майя Плисецкая.
Тут я нецензурно переделал фамилию балерины. Невесело усмехнулся.
Пнул ногой дверь и вышел на улицу.
На улице было душно и влажно. Ветер раскручивал вихри из опавших листьев. С проспекта долетал непрерывный гул и шуршание шин. Это был знакомый московский ад, легкомысленный ад– light, который достается еще при жизни тем, кто грешит по-мелкому и по-глупому. Вроде меня.
Ад, по которому можно более или менее свободно разгуливать в белых штанах. Но, увы, не Рио-де-Жанейро.
Я мог предположить, что сейчас она смотрит в окно. И думает: не набрать ли его — то есть мой — номер? А еще думает: быть может, он — то есть я — вот сейчас достанет из кармана широких штанин свой телефон и позвонит сам?
Ни в коем случае не оглядываться.
Ни в коем случае не доставать телефон.
Чувствовал ли я себя правым или виноватым? Да ни черта подобного. Чувствовал только лишь неисправимую глупость всего происходящего.
Даже скулы сводило от омерзения.
Надо же — сбежал, хлопнув дверью! Как мальчишка, которому не дали денег на кино. Или на девчонок. Или на чипсы «Эстрелла» в кино с девчонками.
Что поделать? Я именно такой и есть. С альфа-самцом меня роднят только первые четыре буквы. А-л-ь-ф-онс, вот так. Котик на содержании.
В данный момент без гроша в кармане. В меркантильном московском аду.
Что же было мне делать, мой печальный ангел-хранитель? Пойти и удавиться? Убить себя об стену?
Или… все же позвонить ей?
«Не знаешь, что делать, — не делай ничего», — гласит известное правило летчиков. Кажется, его сформулировал Сент-Экзюпери. Ему самому оно помогло лишь частично. Его неизвестность оказалась слишком глубокой, чтобы из нее вынырнуть.
Так или иначе, шагов через сто (в белых штанах, по сырому Кутузовскому) правило сработало.
У меня зазвонил телефон. Энергично, по-рабочему, особым (рабочим) рингтоном — старый калифорнийский панк от Offspring.