Пойди туда – не знаю куда. Повесть о первой любви. Память так устроена… Эссе, воспоминания
Шрифт:
Мать Паши выпекала барину и всей его дворне хлеба и, бывало, притаскивала душистую буханку домой. Девочка представляла, что весь барский дом пропах, наверное, вкусным хлебом, и тихо завидовала маме, которая снова назавтра отправится туда.
Не сразу связала она с этим хлебом набухшие вены на маминых руках, ее болезненные причитания по ночам. Как-то Паша поняла из разговора, что женщины в пекарне, изнемогая от работы, придумали хитрость. Одна из них разувалась и месила тесто ногами, другая сторожила у входа. По первому знаку месившая тут же исчезала в уборную, а третья, отдохнувшая, в это время окунала руки в
С тех пор барский хлеб уже не казался Паше таким вкусным. Но дом и цветные птицы за оградой влекли с прежней силой.
Вместе со всеми побежала она в тот день, когда хозяева сбежали, к барскому дому. Уже издалека увидела в раскрытые ворота толпу баб и мужиков. Кто-то раскачивался на раме, кто-то вытаскивал из дома кадку с пальмой, мальчишки копошились вокруг паровой молотилки…
Не к дому – к себе испытывала в тот момент Паша жалость, к своей неисполненной мечте повидать внутренность усадьбы в ее красивой, беззаботной, отдельной от села жизни. С пустым сердцем взошла она на крыльцо и, не успев углубиться в темную галерею, сразу же за дверью в стене увидела окно или, быть может, другую дверь, из которой навстречу к ней выходила… Паша.
Девочка вскрикнула и выбежала вон.
Уже в избе она поняла, что наткнулась на прислоненное к стене зеркало. Больших зеркал в деревне не было, и себя со стороны Паша до этого видела только в озере.
В хате Паша застала сестру. Та уже побывала в барском доме, и теперь ей представлялось, что в пустых и темных коридорах ее хватает за плечи кто-нибудь из не уехавших молодых помещиков. В тот момент и случись Паше обнять сестру за плечи. С Дарьей произошел нервный припадок…
С тех пор Паша боялась зеркал, помня фосфорический обман того, первого, его колдовскую вредность и последовавшую затем болезнь сестры.
Уже став взрослым, Андрей по своей привычке искать во всем символический смысл пытался как-то истолковать этот мамин рассказ. Почему, например, пойдя на встречу с чужим счастьем, мама встретилась там со своим отражением. Именно это почему-то дальше всего уводило его мысль.
Мы стремимся к счастью, как к совершенству, думал он, потому-то и видится нам здесь чудо. Но в действительности и в любви и в счастье каждый стремится к себе или, вернее, к себе подобному, хотя этого и не сознает. Поэтому и собственный лик ужасает несоразмерностью и уродством по сравнению с ожидаемым чудом. Это, наверное, и называют разочарованием.
Он снова и снова расспрашивал маму о ее детстве. Но то ли память мамы стала к старости слабой, то ли вопросы он задавал не те…
Как-то прочитал, что проектировщики электростанции попросили старожилов описать давнее землетрясение. Необходимо было узнать, какой сейсмической устойчивостью должен обладать фундамент станции. Зашли в дом старика. «Сильное, дедушка, было землетрясение?» – «Потрясло», – отвечает. «Ну как сильно? Светильники качались?» Кивает головой: «Качались». – «Здорово качались?» – «А что такое светильник-то?» – «Да вот же – лампочки». – «А… Нет, не качались. У меня лампочек тогда не было».
Вот так примерно и они с мамой часто разговаривали. И тягостно ему после этих разговоров было – как будто не она, а он сам чего-то не может вспомнить.
Но проходили недели и месяцы, и снова он приставал к маме с расспросами. И опять то же: лампы – светильники.
Шли годы. Уже и о его детстве стали вспоминать как о давней давности. И он, оказывается, не все уже мог вспомнить. Когда и было оно, детство?
ХОТЯ СОБСТВЕННОЕ ДЕТСТВО ПРЕДСТАВЛЯЛОСЬ ЕМУ, конечно, ярче и наряднее. Вспоминалось оно временами подробно, даже до невероятного подробно. Послевоенное детство с еще не везде восстановленными домами, очередями за мукой и воскресными винегретами. Они не знали еще о том, что предшествовало их появлению на свет, а потому и свое существование воспринимали как должное, в войну играли беззаботно и увлеченно и уже любили посмотреть на эту бесценную жизнь сквозь цветное стеклышко.
Помнит он, например, голубой стеклянный куб, купленный мамой по случаю, сквозь который любил рассматривать комнату и улицу через окно. Вещи и деревья – все переламывалось в гранях кубика и застывало, как в пантомиме, словно бы желая что-то выразить. Он вертел кубик перед глазами, наслаждаясь послушным перепрыгиванием вещей. Белые слоники с их немецкого(?) радиоприемника покорно выскакивали в окно; в посеревшей листве купалась фарфоровая статуэтка балерины, к лицу балерины тянулся мордой пластмассовый олененок… Над ним оранжевой сферой зависал абажур, дергался, как на ниточке, угрожая накрыть собой весь этот голубой театр. Но так и не дотягивался до балерины и до слоников, и мальчик откладывал кубик с тревожным чувством того, что театр будет продолжаться там без него.
Но это воспоминание так, пустяк. Настоящие же воспоминания – о моментах пробуждения. Они-то и есть жизнь, они-то и важны.
Интересно в этом смысле, что следующий эпизод опять связан с Сашей. Если все же принимать в расчет некий умысел судьбы, то этот был уже вовсе из ряда вон и не делал чести ни ее вкусу, ни чувству меры.
Они с Сашенькой увидели друг друга в бане.
Какой же он, должно быть, еще маленький был, если в баню ходил с матерью, и стало быть глаза его еще не были открыты для женской наготы.
В баню ходили рано, к самому открытию. На стенах, пригревшись за ночь, спали тараканы. Они смотрели в разные стороны, словно сухие блестящие брызги. Мать обливала их из шайки кипятком. С этого и начиналась баня.
Он садился на скамейку, которая не походила на теперешние, мраморные, а вся была какая-то пестрая, словно из орехов, залитых коричневой смолкой. Похожа на плитку казинак. Шайки гремели, как неведомые ему музыкальные инструменты, глухо звучали голоса.
И вот в этот банный гул отворилась дверь и вошла Сашенька. Взглянув на нее, он вдруг впервые туманно постиг смысл того, что они оба нагие. И что оба они разные. И что уж совсем непонятно – ему стало стыдно своей наготы.
Сашенька смотрела на него, улыбалась и ничуть не собиралась прятаться. Он же, глядя на Сашу, вспомнил вдруг, как они с мальчишками весной снимали с ольховых веток кору, нежно-зеленую, почти белую изнутри. Под корой обнаруживалась сама ветка. Она была гладкая, сочащаяся, с приоткрывшимися вдруг изгибами и плавными углублениями. И понял он тогда, что это красиво.
ДЕЛО, ОДНАКО, В ТОМ, была ли там в бане действительно Саша. Чем дальше он уходил от этого дня, тем меньше в нем оставалось уверенности. Как и в том, с Сашей ли он боролся за бабочку.