Поздний звонок
Шрифт:
Карлуша, сидевший слева от Казарозы, шепнул ей:
– Думаю, вы не в курсе. В восемьсот семьдесят первом году была Парижская Коммуна.
Декламаторша энергично заработала правой педалью, рояль загудел, обещая близость финала. Наконец, предваренный двойным глиссандо, он обрушился в зал:
Запомните ж, вот,
Хмуролобые умники и смешливые франты,
В этот год
В мир был брошен язык эсперанто!
Казароза тихонько засмеялась.
– Вам это смешно? – спросил Свечников.
– Нет, просто исполняю роль смешливой франтихи.
Он
– Там, сзади, – шепнула она, – сидит один человек. Где-то я его раньше встречала.
Он обернулся и увидел, что в предпоследнем ряду нагло расселся Даневич. Рядом с ним – Попов, тоже студент, главный из трех городских непистов, недавно объединившихся с идистами. Это-то и мешало окончательно размежеваться с гомаранистами. В борьбе с Даневичем и Поповым группа Варанкина выступала как союзник, разрыв с ней был тактически преждевременным.
Он хотел выставить этих раскольников из зала, но не успел – сосед передал записку от Сикорского: «Следующим номером Казароза. Пусть приготовится».
Вдвоем выбрались в проход у окон, Свечников чертыхнулся, зацепив ногой электрический провод на полу. От розетки в конце зала он тянулся к пирамиде из трех стульев возле второго окна. На сиденье верхнего из них Варанкин устанавливал «волшебный фонарь».
– Световой эффект, – пояснил он Казарозе, заряжая пластину. – Цвет подобран с учетом вашего псевдонима.
– Бабилоно, Бабилоно, – тихо сказала она.
– Алта диа доно, – с той же интонацией продолжил Варанкин.
На сцене маршировали, скакали верхом на палочках, кружились, приседали, замысловато подпрыгивали две девочки и два мальчика из школы-коммуны «Муравейник», питомцы Иды Лазаревны. Мальчики, судя по надписям на пришитых к их спинам бумажках, изображали немца и англичанина, девочки – русскую и француженку. Нации помельче символизировались бумажками без хозяев. Нанизанные на нитку, как елочная гирлянда из флажков, они висели от одного края сцены до другого.
Дети двигались легко, ноги у них оставались свободны, но выше пояса все четверо, как пробки от шампанского, были заключены в проволочные клетки-каркасы. Под провоцирующий гром рояля они радостно бросались навстречу друг другу, чтобы заключить друг друга в объятия, с надеждой простирали вперед продетые сквозь железную паутину руки и отступали в безмерном отчаянии. Неодолимы казались плетенные из проволоки стены их темниц. Сойтись телом к телу им было не дано, пока не явился еще один мальчик с деревянной саблей, на клинке которой зеленело магическое слово esperanto , и не порубил в капусту их переносные домзаки. В программе вечера всё это значилось как пантомима «Долой языковые барьеры!».
– Как странно, что я здесь, – прошептала Казароза.
Освобожденные нации, взявшись за руки, вели хоровод вокруг кучерявого мессии, меньше всего похожего на пролетария, кем ему по должности полагалось быть. Он важно благословлял бывших узников на новую, счастливую жизнь, поочередно ударяя их по плечу своей волшебной сабелькой. Тот, кого она касалась, весело воспарял, махая превращенными в крылья руками, и под «Марш Черномора» улетал за кулисы, как вылупившаяся из кокона бабочка. Потом вышла Ида Лазаревна и стала собирать с полу обломки куколей. Смотреть на это было почему-то грустно.
– Задерните шторы! – крикнул Варанкин.
Добровольцы, радуясь возможности размяться, кинулись к окнам, кто-то выключил электричество. С полминуты, пока глаза не привыкли к полумраку, казалось, что в зале царит полная темнота. Казароза стояла рядом, Свечников чувствовал, что она волнуется, по нарастающему, кружащему голову запаху ее волос.
Сейчас он не видел ни морщинок, ни коричневого пятна на шее, не полностью прикрытого глухим воротом бузки. Она вновь стала той, какой была тогда в Петрограде, на Пантелеймоновской, в нетопленом зальчике Дома Интермедий на Соляном Городке, где зрители курили прямо в креслах. Свечников сидел в первом ряду, передвинув с бедра на живот маузер, снятый с убитого в Гатчине юнкера из «батальона смерти», а перед ним, в испанской таверне, с цыганским бубном в руке танцевала и пела босая маленькая женщина, андалузская гитана в дерюжной тунике, лохмотьями секшейся по подолу. Играли «Овечий источник» Лопе де Веги, но от содержания пьесы в памяти не осталось ничего, всё заслонила босоножка-плясунья с голосом райской птицы.
После спектакля Свечников проник за кулисы, разыскал ее и предложил завтра поехать в казармы, где стоял их полк, выступить перед отбывающими на Восточный фронт красными бойцами. Глядя на его маузер, она согласилась, и на следующий день он впервые услышал эти прошибающие внезапной горловой слезой детские песенки об Алисе, которая боялась мышей, о ласточке-хромоножке, о розовом домике на берегу залива. После пошел ее провожать, отшив других желающих. Трамваи не ходили, Свечников старался идти помедленнее, но она быстро перебирала крошечными ножками и не отставала, даже когда он незаметно для себя прибавлял шагу.
Шли по лужам, его сапоги по голенища были обляпаны грязью, а ее желтые ботиночки оставались чистыми. Как-то так умела она ступать по слякотной мостовой, что совсем не забрызгивалась.
Он спросил: «Откуда у вас такая фамилия? Вы русская?»
Она объяснила, что это псевдоним: каза по-испански «дом», роза – «розовый».
«Розовый дом», – перевел Свечников.
«Скорее – домик, если принять во внимание мои размеры. Один человек так меня называл, и прижилось».
В темноте Казароза на ощупь нашла его руку и вложила в нее ремешок своей сумочки.
– Подержите, пока я буду петь.
Их пальцы еще не разошлись, когда Свечников услышал то, чего все время ждал:
– Я вас вспомнила. Вы уговорили меня выступить в казарме, а потом проводили до дому.
– Каза арма, военный домик, – ответил он и, не видя, по дыханию угадал ее улыбку.
Щелкнул рычажок. Пройдя сквозь пластину, электрический свет из белого стал красным. Варанкин осторожно подкрутил линзу, красноты убыло вместе с резкостью, почти розовый туманный луч прошел над сценой и овалом растекся на потолочной лепнине.