Правила перспективы
Шрифт:
Хильде Винкель высморкалась и, извинившись, вытерла глаза. Никто даже не ответил. Бог создал людей не для того, чтобы мерзнуть в темных сырых подвалах, без еды и воды, пока их дома бомбят фугасами. На самом деле эти внезапные приступы отчаяния были проблеском истинного понимания того, что происходит. Обычно удается сосредоточиться на деталях: как удобнее усесться на каменном полу или видно ли, что у тебя штопаные носки. Однажды герр Хоффер весь налет просидел в бомбоубежище, гадая, почему кофе теряет вкус, если его кипятить в кастрюльке, и в то же время он может быть приготовлен как следует, только если его залить крутым кипятком.
Хильде слезно всхлипнула, и герр Хоффер снова по-отцовски опустил руку ей на плечи. Какой же она была худенькой!
Конечно, Бендель обнимал Сабину точно так же. Но мотивы у него были совсем другие.
Я не могу говорить, как будто у меня нет языка. Но моя голова поет. Совсем как дерево на рассвете весной в глубине Шпреевальда. Один из трех иногда говорит со мной, он говорит какую-то бессмыслицу, иногда рифмованную. Кажется, я понимаю его. Он высовывает язык. Жизнь — это бессмыслица, которая иногда рифмуется.
22
Перри несколько минут глядел на заснеженные вершины и золотую долину. Руки у него перестали трястись. Нездешний мир глубоко проникал в душу — мир чистый и невинный.
Потом принялся скатывать картину — аккуратно и неторопливо.
Скатать картину… оказывается, и такое возможно. В трубочку, словно лист картона. Только не слишком плотно, чтобы краска не начала шелушиться, а то и отваливаться кусками вдоль трещин толщиной с волосок, вокруг пузырей в углу. Сейчас здесь, в подвале, пока он скатывал старую картину Кристиана Фоллердта, ему стало казаться, что его прежняя жизнь обретает некий смысл, что все разрозненные поступки в конце концов сложатся в некое единое целое — и только когда составные части соберутся вместе, станет ясно, что оно означает.
Дома в Вермонте у них был сосед, который из всякой дребедени, собранной по дворам и фермам, из мелкой проволочной сетки и раскрашенного гипса мастерил огромных кукол, и пока краска не ложилась на место, невозможно было догадаться, что получится из кучи никому не нужного хлама. Краска придавала смысл всем предьщущим действиям, как бы стягивала воедино детали — и вот уже кукла-великанша занимает место рядом со своими товарками на поле перед домом. Сосед был никакой не художник — просто сумасшедший, но сейчас Перри осознавал, какой бесформенной грудой мусора может казаться жизнь, пока не нанесен последний мазок.
Он держал в руке толстый рулон грубого холста. Или дерюги. Словно картины и не было вовсе. Ему хотелось плакать, но душа его ликовала.
Мой карандаш почти исписался. […?] Рано или поздно наступает момент, когда ты разлучаешься со своей судьбой. Тогда жизнь становится сложной.
23
Даже Бенделя он провел.
Тот то и дело заскакивал в Музей, но его задабривали допуском в запасники в Luftschutzbunker. Если кто вдруг упоминал про подвалы, герр Хоффер немедленно заявлял, что там сыро и слишком много крыс. Штурмфюрер СС Бендель направлялся в галерею девятнадцатого века и застревал у Ван Гога.
Когда в конце сорок первого Ван Гога сняли и тоже перенесли в Luftschutzbunker, Бендель попросил показать его.
В Luftschutzbunker герр Хоффер не спускал с него глаз. Он бы с превеликой радостью спустил Ван Гога в подвал, но пока Бендель был в городе, это было рискованно. "Художник в окрестностях Овера" не отпускал его.
— Теперь я понимаю, герр Хоффер.
— Что вы понимаете?
— Главное — это видение художника. Оно превыше чужих жизней, превыше всего.
Герр Хоффер смотрел на картину и чувствовал себя ее хозяином. В Luftschutzbunker был установлен вентилятор, но все равно пахло масляной краской и туалетом.
"Ван Гог предвосхитил экспрессионистов более чем на пятнадцать лет" — вот с чего он начинал, подводя посетителей к этой картине. Теперь герр Хоффер этого не говорил, как не упоминал и про психическое расстройство художника.
— Видение любого великого художника уникально, герр Бендель. Это дар, и художник должен относиться к нему с уважением, так же как к любой поверхности, на которой пишет.
— Удивительно, — ответил Бендель, развернувшись к герру Хофферу на скрипучих каблуках, — что вы сравниваете видение художника и простой холст.
— Не только холст, — возразил герр Хоффер, слегка задетый его словами. — Это может быть хоть глиняный горшок, хоть газета — что угодно. Хоть старая потрескавшаяся стена.
Бендель по-мальчишески рассмеялся. Как всегда, слишком громко.
— Вы буквалист, — заметил он. — Не уверен, что наш великий художник одобрил бы буквализм.
— В его голове форма и содержание были неразрывно связаны, как, например, в голове древнего китайца. На что мы смотрим — на пшеничное поле на севере Франции или на человеческую душу, отраженную в нервных мазках кисти?
На мгновение штурмфюрер СС Бендель замер.
— Я вижу нечто совсем другое, — сказал наконец он и вышел.
Они никогда не говорили о политике — бродили по храму искусств, будто отгороженные от внешней жизни. Бендель иногда упоминал фюрера, но только чтобы сообщить, как тот относится к какому-нибудь художнику (обычно девятнадцатого века). Про своего начальника, рейхсфюрера СС Гиммлера, он не говорил никогда и в форме появлялся редко. Рассказывал смешные анекдоты про маршала Геринга. Якобы однажды Геринг посетил сталелитейный завод, где забрел под магнит и взлетел в воздух на своих медалях. (Судя по всему, Геринг сам находил подобные анекдоты забавными, что, с одной стороны, слегка успокаивало герра Хоффера, а с другой — портило все удовольствие от анекдота.)
Однажды герр Хоффер назвал его радикальным романтиком.
— Знаете, как Достоевский назвал романтика, герр Хоффер?
— Боюсь, что нет.
— Мудрецом. В "Записках из подполья".
— Ах, да, — ответил герр Хоффер, не читавший Достоевского, — отличная книга, но слишком уж русская.
Бендель опять рассмеялся своим громким, пронзительным смехом. Такой смешок был в моде среди офицеров СС из-за Рейнхарта Гейдриха.
— Как вы правы, герр Хоффер. Действительно слишком русская.